Александр ГЕФТЕР
В МОРЕ КОРАБЛИ...
МОРСКИЕ РАССКАЗЫ
ПАРИЖ
ИЗДАНИЕ ВОЕННОМОРСКОГО СОЮЗА
1932
Copyright 1932 by the author
Все права сохранены за автором
две волны
Эпизод, пережитый небольшим 35 тонным «Cutter» (яхта) во время перехода через Бискайский залив.
— Посмотрите, Maudit,
что за волна!
Это была действительно — волна! Высокая и гладкая, подобно скату глетчера,
она закрыла собой весь горизонт, и половину неба. Через несколько моментов она
должна была пасть тяжелым водяным обвалом и вдавить истерзанную, но упорную «Natalina II» в воду, на этот
раз уже навеки.
N. который обратился к матросуMaudit, перешел уже черту человеческого восприятия, когда еще
можно оценивать обстановку, когда можно еще испытывать отчаяние, безграничный
ужас; он перешел и следующую границу, именующуюся безнадежностью. — В тот
момент, когда сотни тонн соленой воды должны были закрыть исковерканную яхту, в
этот момент он представлял лишь регистрирующий аппарат, части которого
превосходно работали, глаза видели отчетливо до резкости, а уши слышали также
ясно, как в первый час шторма, продолжавшегося уже вторые сутки все с нарастающей
силой.
N. посмотрел вперед, по носу яхты. Яхта была — он сам, продолжение его «я»,
была частью его организма, частью предназначенной для передвижения по
5
воде, и в тот короткий промежуток времени, для оценки которого секунда
является слишком грубой величиной, он успел окинуть взглядом «свою» палубу,
«свою» мачту, как смотрят на свои руки, которые не имеют больше силы ударить во
время боя за жизнь, или на ноги, которые не могут сдвинуть тело, чтобы унести
его подальше от смерти.
Высокая и стройная мачта «Наталины» казалась изящной тросточкой среди 30
метровых водяных гор, а спущенный «грот», спущенный до палубы, на спех,
неаккуратно, не так, как в «те» светлые часы безмятежного плаванья, этот парус
теперь намокший, растрепанный, походил на отброшенный в сторону огромный
компресс разметавшегося в горячечном жару больного.
Но не один N и Maudit
смотрели на встававшую за кормой волну. — Рулевой Guillou, не выпуская рукояток рулевого
колеса, видел ее также. Он вдавил голову в плечи, как бы защищаясь от удара, но
не бросал колеса, потому, что за 24 часа шторма он ни разу не выпустил его из
рук, и пальцы его срослись с деревянными рукоятками.
Однако, волна не подвигалась вперед, она только подымалась кверху, все выше,
еще выше, потому что, очевидно, по её соображениям, она была недостаточно
высока, чтобы упав, закрыть собой всю «Наталину»; она как бы становилась на
цыпочки, чтобы при падении протянуться подальше.
Пока она застыла в своей томительной неподвижности, можно было несколько раз
«увидеть» «Наталину» и другие волны, которые весело прыгали вокруг с развевающимися
по ветру светло-голубыми гривами.
Можно было, довольно ясно даже, «увидеть» и какого-то матроса, лившего с
бака из большего чайни
6
ка керосин на воду. — Кто он был, этот матрос, нельзя было понять, — кто-то
новый, неизвестно откуда взявшийся, потому что раньше «такого» не было на
«Наталине». — Он был с седой головой, а до сих пор на яхте были лишь молодые
матросы. Кроме того, в нем было еще что-то такое странное, как будто он
находился на грани безумия.
Но регистрирующий аппарат, заменявший у N сознание и действовавший
автоматически, сказал, что об этом нет времени думать, так как «она» сейчас покатится
вниз.
Действительно, когда он еще раз посмотрел на «нее», то увидел, что «она» в
самом деле уже сорвалась и с музыкальным шумом понеслась вниз.
Несмотря на то, что «она» неслась чрезвычайно быстро, можно было разглядеть,
что «ее» скат, казавшийся гладким и отполированным, на самом деле был покрыт
тонкой сетью ряби, и что высоко на небе как будто стало светлее от контраста приблизившейся
огромной, более темной массы.
Расчет волны оказался точка в точку правильным. — Она закрыла «Наталину» целиком
и вдавила ее в воду так глубоко, что на палубе пришлось стоять по грудь в воде.
Она оторвала от колеса Guillou
и вместе с N. который, как ему казалось, — давно (на самом деле секунды 2 назад)
предложил матросу Maudit
посмотреть на нее, понесла навстречу оторвавшейся шлюпке, хватила их о нее и
скрылась, шумя, как водопад.
Этот удар вывел N из отупения. И тотчас же целый ряд беспокойных мыслей
зашевелился в его мозгу.
Первая была решена очень быстро. — Это была мысль о седом матросе, кто он
такой?
7
—Floch, Vincent,
поседевший только что. Вторая мысль была: встанет ли «Наталина», вылезет ли из
могилы. куда ее втиснул только что прошедший вал?
Ясно было, что второй вал такого же качества и даже поменьше, должен ее
прикончить.
А он уже подымался за кормой, второй вал, еще выше, и, казалось, что в его пенном
гребне переплетаются прозрачные человеческие тела, огромные грозные головы с седыми
бородами.
Тогда капитан Beuzit,
родом из Finistere,
родившийся на море от рыбаков, простер руки к безжалостному небу и прокричал заклинание
рыбаков, которое они кричат, одурев от смертной тоски в час гибели: «Море,
успокойся, сгладь свои волны!».
Вал сбегал вниз с шумом, нарастающим в хроматической гамме. Его гребень бежал
по скату со скоростью, превышающей его собственное движение, покрывая волну бешеным
кружевом бесчисленных потоков. Но в тот момент, когда вал уже должен был
обрушиться на «Наталину», между ним и ею выросла пропасть, такой же глубины,
как высота вала.
—Прыжок был недостаточно длинен. Прошло мгновенье. «Наталина» как будто
рвалась из чьей-то могучей руки, тянувшей ее назад (тот момент, когда
рассыпавшаяся волна тянет обратно свою добычу), но вдруг получила страшный толчок
вперед и, как перо, была выброшена высоко на гребень шумевшей перед ней волны.
Там яхту положило на борт, и в этом было её спасенье, иначе она никогда не
могла бы освободиться от огромного водяного груза, упавшего на её палубу с
первым валом.
В вахтенном журнале капитана Allain Beuzit
8
мы читаем такое краткое обозначение происшедшего: «Два часа утра. Эссенция
израсходована. Пользуемся керосином и прованским маслом. Барометр 27,66. Море
бушующее. Положение яхты и персонала безнадежное. В виду нет ни одного корабля.
Шесть часов. Яхта ежеминутно требует капитана к помпе. Le Floch льет керосин, Guillou у рулевого колеса.
Восемь часов. Guillou
ранен в предплечье каскадом воды, швырнувшим его на шлюпку».
— Таков простой язык вахтенного журнала!
Когда «Наталину II» швырнуло на вершину впереди шедшей волны, она, не
удержавшись на острие гребня, легла на бок. При этом вся её палуба очистилась
от воды, задержанной её бортами, как в огромной ванне.
Поэтому, с вершины волны она сбежала облегченной.
«Наталина II» вздохнула и бросилась вперед на борьбу, и вместе с ней
вздохнули и приготовились снова бороться все, кто на ней находился, все, кого
она несла на своем крепком и стройном теле.
Этот момент был кульминационным.
Дальше, — это сразу почему то всеми почувствовалось, должно было пойти
легче, и то, что вдруг бросились в глаза многочисленные поломки, что компас
врал на 15 гр., что волны ревели и бесновались по-прежнему, — все это не
притупляло уже сознания и не гасило мужества. Глаза с благодарностью обращались
к барометру, который поднимался, уши с удовлетворением констатировали, что ветер
спадал. И наряду с нарождающейся и смутной надеждой, сначала едва-едва, а потом
— все сильнее, — загоралось желанье, это желанье было — «земля!» — Твердая,
неподвижная, с деревьями, цветами, пылью, навозом, шумом, гуд
9
ками автомобилей и свистками поездов. Но, рядом с этим желанием, неподвижно,
как привиденье, стоял страх, что увидеть эту землю когда-нибудь, если не
совершенно невозможно, то очень трудно и, во всяком случае — не скоро.
А волны прыгали так же страшно и били тяжко «Наталину», как бы приговаривая
при этом, «на же тебе от Бискайи, на тебе!».
Яхта походила на боксера Knocked down,
пытающегося встать на дрожащие от слабости ноги, до того, пока арбитр
просчитает последнюю секунду.
Однако, волны уже не обрушивались на нее сверху, они только били ее в бока;
и от каждого такого удара она вздрагивала так, что звенели её металлические
части, но снова бросалась вперед, взлетала на волну и неслась в пропасть.
Шли часы. Ползли скупо, отсчитывая секунды, и все время — назойливые волны,
надоевшие. При спадающем ветре у них уже не было прежней силы, чтобы накрыть
«Наталину» или пробить ей борта, и вот теперь они решили ее замотать, а людей,
на ней находящихся, — отупить и свести с ума.
Это было 7 часов. Было еще светло, штормовой туман рассеялся и, когда
«Наталина» всходила на волну, горизонт был довольно широк. Вдруг к северо-востоку
показалось туманное пятно. — Что это было? Мыс, скала, маяк, корабль? Об этом
можно было только догадываться, но во всяком случае это был друг, нечто от иной
стихии, не от жидкой, вечно подвижной, злой, наносящей удары — это было нечто
твердое, из дерева, или железа, — если корабль, из камня, — если скала или
берег.
И тотчас между этим серым пятном и «Наталиной» был переброшен мост надежды.
10
Зрачок глаза суживался до боли, чтобы ясней различить предмет и, наряду с
напряженным ожиданием, все ширилась в душе благодарность «Наталине» за её крепость
и ловкость. Хотелось ее похлопать по борту, как коня после удачной скачки.
Серый предмет постепенно обрисовывался.
Так как очертания его были довольно определенны, это не могло быть берегом,
скорее всего это был корабль; и, действительно, скоро цепкие глаза различили
знакомые формы рыбачьей шхуны.
В вахтенном журнале читаем:... «7 часов вечера. Барометр 28,4; замечен рыбак
к востоку. Спускаемся ниже его. 8 ч. 30 м., спрашиваем у этого судна его место.
Отвечает: Chasseron W.
25 миль. 9 часов. Заметил многочисленные огни...».
К этому времени ветер совершенно спал. На смену ему, дувшему двое суток без
перерыва, злому духу, ненавидящему, желающему уничтожить, пришла страшная, немая,
таинственная тишина.
И вот тут произошло то удивительное явление, что телу стал недоставать ветер.
В воздухе образовалась пустота, и сила, вызвавшая и поддерживавшая в своем
напряжении волю и работу мышц, теперь, продолжая по инерции свою работу,
разбивала тело, как разобьет автомобиль его же собственный мотор, если пустить
его полным ходом, а колеса задержать, не позволяя им вращаться.
— Это была та реакция, которая разбивает, во время которой сходят с ума.
Мысль. начавшая работать нормально, как бы пришла в ужас от того, что было,
боясь вспоминать.
И «Наталина II», не находя опоры в ветре, качалась больше на огромной
«мертвой зыби».
И вот теперь, когда опасность миновала, N сдела
11
лось ясно, как велика она была. В это время он почувствовал, что тот ком,
что, сжимая его горло, подобно железной руке, двое суток, как будто
распускается, и одновременно какой-то экстаз овладевает им. Боясь потерять
минуту и зная, что ему нужно быть одному, что никто из команды не должен его
видеть, он помчался по узкому трапу к себе в каюту. Он сам не знал, что он
будет делать, но вдруг его колени подломились перед святостью минуты: он
почувствовал в своем сердце огромного Бога; оставшись один на один со своим
сердцем, он припомнил забытую молитву, которую лепетал в далеком детстве и
произнес ее почти бессознательно, в экстатическом крике души.
Много-много лет не читал он никаких молитв, и в этот раз прочел ее, как
благодарственную жертву тем страшным серо-зеленым горам.
В этом же экстазе счастья он зарылся головой в подушку, чтобы наверху не
услыхал кто и зарыдал отчаянно, весь содрогаясь от плача. Он чувствовал, что
если кто-нибудь услышит его плач, то сойдет с ума, почему все глубже зарывался
в подушку, и в слезах счастья для него трепетали бесчисленные переливающиеся
огни Chasseron’а огни
земли...
12
ВСТРЕЧА
Вахтенный гардемарин Сергей Скороходов на крейсере «Орел» три раза ударил в
маленький колокол, бравурно и отчетливо. В кристальном и радостном воздухе утра
звонкие, вкусные звуки помчались друг за другом, как насмешливые птицы. Отбив
склянки, Сергей подошел к борту и втянул в себя воздух, насыщенный сандалом и
мимозами. Казалось, совсем недалеко, направо, выступая из-за небольшого
зеленого острова, беспокойно раскинулся огромный Нагасаки.
В двух-трех кабельтовых от «Орла» застыл необыкновенно изящный маленький белый
итальянский стационер. От его борта отвалил вельбот с босыми гребцами в больших
соломенных шляпах. Сергею уже было известно, что это гребет командир на берег к
своей молодой жене — американке. Мысль о том, какова она из себя, лишь на
минуту заняла Скороходова, потому что вода и то, что на ней происходило были
исключительно притягательны. — Все водное пространство застыло и казалось
густой массой прекрасного зеленого камня, настолько прозрачного, что на несколько
метров в глубину видны были медузы с радужными мантиями и еще какие-то
фантастические водоросли. Воздух же, благодаря тому. что совсем не было ветра,
обволакивал тело дурманом ароматов,
13
принесшихся еще ночью с берега и повисших легкотканным покрывалом.
Скороходову, человеку молодому, было ясно, что он абсолютно счастлив, ибо у
него не было желаний, и что даже самый несчастный человек перестал бы себя
чувствовать таковым, если б он стоял теперь на «Орле» на Нагасакском рейде. —
Восхитительно было смотреть на сампан, с гребущим на нем атлетом-японцем,
потому, что сампан целиком отражался в воде и казался висящим в воздухе,
восхитительно также было подумать о том, что сегодня — «желающие на берег» и
можно будет, либо на велосипедах — в Моги, о котором Клод Фаррер говорит, что
это самое красивое место на земном шаре, либо вместе со Стрежневым, другом и
соседом по койке, отправиться на военное кладбище, где братская могила погибших
в Цусимском бою и откуда тоже, говорят, изумительный вид. «У Стрежнева удивительный
характер, сам дохленький, из команды слабосильных, а между тем, благодаря чему-то
действует на окружающих... — Вот он уже далеко, командирский вельбот с
итальянца! Хорошо гребут! Наверное отлично накаливает командир по английски, он
маркиз, говорят. До чего ж, однако, хороша эта бухта и вообще Япония — шикарная
страна... Японские рабочие на барже отправляются на верфи. — Ни одного нет в
киримоне, все в синих блузах и кэпи. Форма мирового рабочего... До чего хорошо,
до чего!.. Можно будет пальмовых веток на братскую могилу. Представляю трупы,
которые волны выбрасывают на скалы! Неприятно смотреть, когда море выбрасывает что-нибудь
мягкое! Говорят, и японцы там похоронены. — Что они поставили на могилах
своих?.. Конечно, завтра, на гребном учении будет опять гонка со вторым
14
катером, и очень возможно, что они опять ухитрятся вымазать его салом, чтобы
лучше шел, как уже было раз. От этих господ можно всего ожидать»...
Очарованье раннего утра понемногу проходило. Порт все более оживлялся, стали
раздаваться гудки, и легкий ветер, сморщив поверхность воды, принес с собой деловитость,
торопливость, работу.
На корабле начиналась жизнь...
Нигде не сказывается так резко переход в иную страну, переход грани, разделяющей
два мира, как при спуске на берег.
И в океане, правда, встречались «Орлу» суда, от которых, еще задолго до
прихода в Японию, веяло Азией. — Встречались военные корабли с флагом
восходящего солнца, китайские джонки той же постройки, что и тысячи лет назад,
попадались лодки — плавучие острова, на которых, как на суше, жило по несколько
семейств, но все это еще не было в такой степени иным миром, как тогда, когда
Скороходов со своим другом ступили впервые на гранит Нагасакской набережной.
Первым, поразившим их впечатлением было отсутствие городского шума и лошадей.
Были лишь пешеходы. Слышался странный шум деревяшек. — Его производили тысячи
маленьких деревянных сандалий на подставках.
Странным было на этом «японском фоне» то, что почти половина ребятишек была
в гимназических фуражках, на манер шведских, и в киримонах.
Довольно много их шло за Скороходовым и Стрежневым. Они говорили между собой
на языке нежном и певучем, а иногда кричали по-русски «японска стреляй, русска
падай», но в общем настроены были миролюбиво.
15
Среди этих ребят выделялась довольно высокая для японца фигура какого-то
господина в киримоне, соломенном европейском канотье и с черным шерстяным
зонтиком, тоже европейского фасона.
Стараясь уйти от мальчишек, гардемарины прибавили ходу, но высокий японец не
отставал, хотя сильно запыхался. От быстроты его киримон распахнулся и тогда
оказалось, что, кроме трусиков в голубую и белую полоску, под ним ничего не
было.
Так как улица, по которой они шли, была очень узка и извилиста, они потеряли
направление на кладбище, так хорошо видное до того с моря. Пришлось обратиться
за помощью к преследовавшему их японцу. Незнакомец обрадовался чрезвычайно. Он
так захихикал от удовольствия, что, казалось, готов был подавиться. «Русска,
русска», повторял он, чтобы показать что понимает и что теперь все пойдет
хорошо. Плохо было лишь то, что ни по русски, ни по английски или по французски
он не говорил, так что радость оказалась преждевременной. Совершенно неожиданно
сговорились по немецки. Хотя с трудом, но разные миры всеже получили
возможность столковаться. Японец сказал, что он служит в банке (канотье и
шерстяной зонтик!), но что у него есть время оказать им услугу и показать нечто
чрезвычайно важное. Тут он опять захихикал и решительно повел их за собой.
Они прошли насквозь какого то дома (частный, показалось Скороходову) сквозь
раздвинутые бумажные стены. Старуха, молчаливая и важная, сидела на корточках в
первой комнате, перед прекрасным лакированным ящиком и курила длинную трубку с
металлическим шариком на конце. Она не обратила на них ни малейшего внимания.
Пройдя сквозь дом, они вышли в большой и уди
16
вительно чистый сарай, в котором остро пахло сандалом. В нем была масса
зонтиков, уже готовых и подвешенных к потолку. Некоторые из них были
поразительных тонов и сделаны из пропитанной каким то составом, пахнущей
клеенкой, бумаги. Другие зонтики были еще в работе. И то, как необыкновенно
тщательно были выстроганы бамбуковые палочки, как бережно наклеивалась
старичком японцем бумага, заставляло думать, что это совсем, совсем иная
страна, с иными принципами и иным подходом к жизни.
Пройдя через фабрику зонтиков, банковский клерк опять ринулся куда-то с
необычайной порывистостью, но Скороходов со Стрежневым решительно
запротестовали«Ja, Ja, Friedhof, Friedhof», захихикал
японец, подавился, присел и опять быстро пошел. Через минуту они были уже на
широкой европейской улице с посаженными на ней в два ряда пальмами. В тени их,
скрываясь от тяжелых лучей солнца, стояли вытянувшись в ряд люди в конических
соломенных шляпах и в коротких синих блузках с нарисованными на спинах белой
краской какой-то буквой. Они стояли, опираясь на изящные двухколесные колясочки
на резиновых шинах, с бархатными сидениями и лакированными оглобельками. Это
были рикши.
Банковский служащий сказал им что-то, ответом на что было почтительное
хихиканье б честь иностранцев, после чего клерк сделал серьезное лицо и остался
ждать.
Скороходов решительно взобрался на пружинное сиденье, Стрежнев, не сказав
ничего про унижение человека (чего ждал от него Скороходов), сел тоже, и они
покатили. Рикши рванулись с места, как застоявшиеся рысаки, и бег их мало чем
отличался от лошадиного. Только не было цоканья копыт, а мягкое
17
шлепанье резиновой подошвы. Изредка скороходовский рикша оборачивал свое
сморщенное в улыбку лицо. «Смеющаяся
лошадь», подумалось ему.
Отсюда, с широкой улицы, ясно было видно на горе белое пятно кладбища с
темной купой кипарисов и каким-то большим строением сбоку. Однако, рикши не
повезли по прямому направлению, а стали забирать влево на гору.
Европейская часть города кончалась. Дорога стала круто подыматься. Рикши,
тяжело дыша, поплелись шагом. Сзади их вырвалась колясочка с двумя рикшами в
оглоблях и с третьим, подталкивавшим ее сзади, и рысью промчалась в гору. Какой-то
европеец в тропическом шлеме с вуалью сидел в ней.
«Консула», хихикнул рикша, повернув свое старческое лицо.
Жара становилась невыносимой.
Место, куда они прибыли, было повидимому специального характера, потому что
отовсюду из-за раздвинутых стен на них смотрели улыбающиеся женские лица, набеленные,
с тонкими черными бровями. Они кивали, делали знаки.
В одном доме стояла молодая девушка до пояса обнаженная. Она только что
умылась и вытирала грудь.
— Мадам, — сказал рикша и захихикал. Затем он остановился и протянул руку,
ладонью кверху. Остановился и рикша Стрежнева и тоже протянул руку.
«Япония», с тоской сказал себе Скороходов, «японская женщина и светловолосый
мужчина с другого конца света». И он все не мог оторвать глаз от груди японки.
Стрежнев спас положение. Он быстро расплатился с рикшами и решительно пошел в
гору, сухо бросив: «Ты с ума сошел! Забыл, вероятно,
18
куда мы идем!». И гардемарины ушли, удивив обоих рикш и полногрудую девушку.
Белая, сверкавшая кристаллическим блеском, еще никогда не виданного
японского гравия, дорожка началась за строениями женского квартала. Как только
обогнули лесопильный завод со ставшим уже обычным, прежде удивительным запахом
сандала и японской сосны, сразу открылся склон горы со стоявшим на вершине её
кладбищем.
Перед ними была кладбищенская ограда, выкрашенная в темно-красный цвет с
воротами японской архитектуры. Сбоку от кладбища, вправо, стоял большой
буддийский храм, строго смотря из под своей мощной кровли с опущенными углами.
В нем стояла огромная статуя Дайбутсу с отрядом каменных изваяний — добрых
духов, охранявших его от злых. Окон в храме не было. Свет падал сквозь
отверстия между кровлей и стенами, благодаря чему храм был в полумраке. Черные
огромные колонны тускло поблескивали старинной позолотой. На мягких подушках-цыновках
стояло несколько детских фигурок в шелковых халатиках с огромными бантами от
поясов и несколько древних стариков. В этом экзотизме, тишине, полумраке, в
этом запахе, чувствовался сильнее и неоспоримее иной мир, могучий, как будто,
бросавший вызов Западу, чувствовалась жуткая прелесть и очарованье незнакомой и
удивительной страны.
Выйдя из храма, гардемарины столкнулись у ворот кладбищенской ограды с
выходившими оттуда двумя японцами. Один был в киримоне, а другой в круглых
очках и рясе православного священника. Они не обратили никакого внимания на
входивших молодых людей. Скороходова и Стрежнева окружили сна
19
чала японские могилы. У подножья каждой из них был воткнут короткий бамбук.
Повыше, шагах в ста, возвышалась грациозная мраморная колонна. — памятник на
братской могиле погибших у Цусимы.
Отсюда море было видно на огромное расстояние.
Оно было теперь ярко-синим и свежим. Со всех сторон сновали моторные боты,
сампаны с одной мачтой и четырехугольным парусом и большие, тяжелые китайские
джонки с их странной раздвоенной кормой. Огромный «купец» с короткими
безобразными мачтами, окруженными щупальцами элеваторов, чудовищное вместилище
груза, гудел придушенным низким басом, и видно было, как сначала рядом с его
толстой трубой вылетает струйка пара, а затем через несколько мгновений долетал
рев, в котором можно было разобрать две буквы: «в» и «ж». Он звал лоцмана.
На рейде стоял «Орел», а недалеко от него игрушечный итальянский стационер.
На кладбище не было никого, и больше, чем где-либо пахло сандалом, соснами и
мимозой. Птиц не было, пролетали огромные бабочки. Гардемарины присели на
могилу и долго молчали. «Когда Будда через бамбуковую трубку позовет своих на
страшный суд, что будут делать те, на чьих могилах стоят кресты?», спросил
Скороходов. Стрежнев промолчал. — Нарви пальмовых ветвей, — сказал он, подумав.
Скороходов поднялся и подошел к одной пальме, где росла довольно высоко от
земли необыкновенно крупная ветка. Чтобы ухватиться за нее, необходимо было
встать на решетку соседней могилы. В ней была проделана маленькая дверь, на
которой была прибита металлическая табличка. Влезши на решетку, Скороходов
сильно рванул ветку. Она не поддалась и потяну
20
ла его за собой. Чтобы не упасть, он должен был сильно откинуться назад. При
этом его взгляд упал на табличку с надписью. За мгновение, которое он потратил
на это движение, ему удалось прочесть целиком одно слово: «Надежда», затем шла
фамилия, оканчивающаяся на «лова». Он соскочил с решетки и прочел: «Здесь
покоится прах Надежды Вавиловой, погибшей при крушении парохода «Калланда» в
19.... году, в Японском море».
Это была маленькая голубая табличка с золотыми буквами, и то, о чем говорили
эти буквы, шло из страны забвения. За решеткой глаза Скороходова видели
стоявшую в отдалении угрюмую кумирню, и рядом с решеткой покачивалась
потревоженная им пальма. С моря купец все звал лоцмана.
Он отошел в сторону, сел на могилу и, закрыв руками лицо, старался
сообразить, вспомнить что-то.
И вдруг из сумбура впечатлений от встреч, своего и чужого, случайного и
важного, ужалив его душу глубоко и настойчиво, выплыли из мира теней два черных
глаза. Они, улыбаясь, посмотрели на него и опять затянулись туманом. Он все не
мог вспомнить.
Через миг перед ним появилось и стало совсем близко смеющееся лицо с ярким
раскрытым ртом, пушком на верхней губе и ровными влажными зубами.
Скороходов поднялся. — На туже высоту поднялось перед ним лицо. Он сел. И вместе
с ним опустилось милое, радостное, молодое лицо. Это была Надя Вавилова, такой,
какой она была 6 лет назад, на балу в Институте. Он дал ей тогда свои стихи.
Она спрятала их на груди под форменной косынкой и, осторожно положив маленькую
ручку в короткой замшевой перчатке на твердый галун его погона, сде
21
лала на пальцах первое па вальса по скользкому блестящему паркету.
И вот она опять, Надя Вавилова!
Значит, она была в изумрудной воде, которой он любовался сегодня на заре, и
вокруг её мертвенно изящного тела покачивались медузы с радужными мантиями, не
обращая на нее внимания, потому. что она не из их мира!
Волны затем выбросили ее на Нагасакские скалы, распухшую и разбитую.
И теперь она была здесь перед ним. На дне могилы лежит её тоненький скелет.
И опять, в прозрачной дымке отошедших навсегда вещей, проплыли перед ним
большие радостные глаза.
Скороходов отвернулся от могилы. Море начинало вскипать беляками, но прежней
ясности картины не было, так как хрустальные стекла стали перед его глазами и
дробили лучи солнца на радужные нити.
22
КОЛЯ ТУРОК
В эту ночь Коля Турок, рыбак из «Круглой Бухты», отправлялся в третий раз за
это лето «резать сетки». — Дело рискованное, потому что рыбаки того, кто крадет
их богатство, сети, убивают, как крестьяне — конокрада.
Коля Турок работал в одиночку, и до сих пор ему казалось, ни в ком не
возбуждал подозрений.
Но это ему лишь казалось, потому что сегодня 8летний мальчишка, Ванька (Уванька,
как называл его отец, рыбак Василий) терпеливо сидел в колючих кустах дерезы,
что росла над обрывом, у тропинки, спускающейся в бухту, уже с самого
наступления темноты.
Был темный вечер середины августа, беззвездный и безлунный. Небо и море
сливались друг с другом у самой прибрежной полосы и казались необъятной черной
дырой. Для того, чтобы почувствовать море в такую ночь, нужно сесть в лодку и
отчалить и тогда по мягкому покачиванию и по особому ощущению сопротивления
массы более плотной, чем воздух, можно понять, что находишься на воде.
Ветра совсем не было, когда Коля Турок осторожно спустился босиком по
скользкой глинистой дорожке к берегу, «отчаянный Коля», как его называли *
горничные окрестных дач.
23
Сырость густыми каплями опустилась на кусты дерезы и на траву по краям
тропинки, светляков не было, и сверчки не трещали. — Все притаилось и слушало,
как Турок спускался в своей легкой шаланде «в две доски» (борт в две доски
высотой), чтобы в третий раз резать сетки у своих товарищей-рыбаков.
Как маленькая юркая ящерица метнулся мальчонка Ванька, сидевший в кустах
дерезы, когда Коля Турок спустился на берег к своей шаланде. Метнулся Ванька, и
опять замер. Вытянул свою льняного цвета голову на грязной, до черноты загорелой
шее, подождал минутку, не услышали Турок, а потом тихонько выполз из кустов и
зашлепал грязными детскими лапками по длинной аллее, ведущей к домику садовника
Григория, сильного, смелого, любившего прогуливаться по ночам по парку с
арапником, которым он бил хилых дачных воришек.
Коля же Турок в это время спускал на воду шаланду.
Еще днем он ее поставил у самой воды на камни, обросшие тиной, чтобы не
шуршала по гравию, когда будет спускать. И не заметил он тогда, как угрюмо
посмотрел на него Ванькин отец.
Легко сошла на воду шаланда, только слабо булькнула вода под пойолами.
Прислушался Коля. — Все тихо кругом: Достал он тряпки, те самые, чем выстилают
рыбаки корзины для рыбы, когда несут ее на рынок продавать. Без шума достал легкие
буковые весла (не для работы весла, а прогулочные) и обвязал их неширокие
лопасти этими тряпками.
Затем вошел в воду и тихонько повел рядом с собой, как послушную собаку,
шаланду. Провел он ее так несколько шагов, пока вода не дошла до
24
колен, и, осторожно переложив через борт ногу в прилипшей штанине, тихонько
забрался в шаланду.
Весла были на местах, на крепких новых ремянных штропах. Как на пружинах
повернул их Турок и бесшумно опустил на воду.
Странно и смешно грести ему веслами, замотанными в тряпки, как будто палку в
тесто тычешь, и ничего не слышишь, когда гребешь. Из воды только вытаскивать
трудно.
Как погреб Коля с полверсты, снял с весел тряпки и пошел грести сильно и нежно.
— Здоровый он был и хорошо греб! Знал он, что грек Анастас и его «ямщик»
(помощник) «сыпали сетки» у второй Балки (мели), значит, верст 7 от берега. Сетки
были хорошие, и овидиопольский вор, «Цыган», с которым у Коли предстоит встреча
под утро у Большефонтанского маяка, даст за них хорошо.
Чтобы не пропустить сеток в такую темную ночь, когда не увидать их толстых
пробочных поплавков, Коля на две дыры опустил «шверт» (выдвижной киль), зная,
что так никак не пропустить, — обязательно зацепит сетки, когда будет проходить
над ними.
Когда уже оставалось недалеко до места, вспомнил Коля, что забыл он обвязать
щиколотку ноги новой красной ниткой, — старая истерлась. А нужно это от
ревматизма и чтобы на воде не потонуть. И сразу грустно ему сделалось, в
особенности как вспомнил, что в третий раз идет он на такое дело. Серьезная это
вещь — на третий раз!
А не хорошо грустить, когда на отчаянное дело идешь, — знал это Коля Турок,
— потому что, когда на душе мутно, слабее человек делается.
И так вышло, что чуть на него буксирный паро
25
ход не набежал. Видел он издали его огоньки, красный, да зеленый, да как-то
не думал, что как раз здесь она идет, дорога Херсонского буксира.
Быстро пробежал огромный буксир с глухо, в три такта работавшей машиной, так
близко, что высоко вскочила на волну Колина шаланда. А как стали бежать за ним
темные и молчаливые высокие баржи, совсем нехорошо сделалось Коле Турку. Страх
стал его бить. И неизвестно почему начал он тогда думать о том, что было 20 лет
назад, когда ему не больше 10ти лет было.
— На этой самой Херсонской линии...
В темный августовский вечер шел тяжелый «дубок» (шхуна) с «монастырскими»
арбузами. Его звали «Св. Пантелеймон» и принадлежал он Никите Турку, Колиному
отцу.
Их было только двое на большом дубке. Отец и сын.
Но Коля в десять лет вертел свободно короткий и толстый румпель руля («руль
повертал»), тянул тяжелые шершавые концы, управлял яликом с Пантелеймона, стоя
на корме и работая одним веслом, как рыба хвостом (галанил).
В день отхода из Херсона, отец Коли поссорился со своим матросом. Была
драка. Ясно видит Турок перед своими глазами эту отвратительную картину на их
дубке: босые ноги двух мужиков, скользящие по темным шарам арбузов, хряск от
ударов по головам, чем попало, кровь.
Никита Турок вышел победителем, матрос был выброшен на пристань. Но была
одна неприятная вещь в этой истории, тревожившая Колю. — Это то, что у отца на
спине, повыше пояса была узкая, как красная
26
нитка, ранка, которая слегка кровоточила. И еще отец стал иногда кашлять и
отхаркивать кровь.
Однако, надо было «бежать» в Одессу, везти арбузы.
Они вышли в море. Помнит Коля Турок весь этот тревожный переход.
Пока шли днепровскими гирлами был хороший попутный ветер, по желто-серой воде
прыгали беляки. Грубые полотнища парусов фока и грота надулись и стали
твердыми. Шкоты натянулись на «утках», полируя их старое дерево, и большой
дубок грузно и непреодолимо вытеснял вскипавшую под его грудью воду.
Это был любимый ветер мальчика, — попутный.
При таком курсе отец не позволял ему стоять на руле, — опасно, не справится
мальчонка, если ветер зайдет, да перебросит паруса на другую сторону. Но
теперь, когда шли без матроса, отец дал ему это место, а сам стал на шкотах,
готовый к повороту, как только выйдут в море. И тут случилось с отцом то, чего
никогда еще не было. Как стали вертеть к ветру, он чуть не выпустил из рук
толстой веревки, шкота, парус освободился, «загулял» и стал «банить» (биться)
со звуками пистолетных выстрелов. Когда же отец управился, он густо закашлялся,
схватился за спину и сказал: «Не иначе, злодей меня ножом ударил». И от этих
слов сделалось мальчику холодно.
Вечером открыли большефонтанский маяк и стали «ливировать», то далеко уходя
в море, то возвращаясь обратно к берегу, так близко, что видны были огни дач. И
все время не уходила у Коли из головы мысль: сделали его бате в спине дырку
ножом!
И помнит Коля Турок, как в этот вечер, то
27
же вот так, на этом расстоянии от берега, резал им дорогу ярко освещенный
пассажирский пароход «Граф Тотлебен». Знал его хорошо Коля, потому, что стоял
он в Одессе в той же гавани, что и дубки, — в Каботажной.
Всегда учил его отец: «Не сдавайся перед пароходами, потому должны они
парусным судам дорогу давать».
И как раз, как показался «Граф Тотлебен», перестал отец Коле отвечать.
Вдруг стал Пантелеймон к ветру бежать, захлопал парусами и стал, в «дрейф
лег». А пароход все ближе, — не ждал, что дубок под его носом вертеть начнет.
«Батька», кричит Колька, «куды прешь!». Но ничего не ответил ему отец. Подбежал
мальчик к рулю, смотрит, — опустился его батя на люк, голову на плечо склонил,
будто спит, а румпель вправо и влево ходит и его по лицу бьет. Понял сразу
Коля, что кончился его отец, но был он моряк и знал, что прежде всего дубок
спасать надо. — Стал он на руль, лег в полветра и под самым граф-Тотлебенским
носом увел дубок от столкновения. Положил он отца на палубу, кровь у него изо
рта пошла.
И до самого утра бился он один против свежего противного ветра и ввел
тяжелого «Св. Пантелеймона» в большую Заграничную гавань, до Каботажной уже не
мог вылавироваться. Пропечатали в газетах тогда Колю Турка за геройство.
Вспомнил обо всем этом теперь через столько лет Коля и опять, как тогда,
пожалел своего отца. Плакать он не умел, но сильно взяло его за сердце.
... Далеко уже убежал Херсонский буксир с баржами.
28
Один лишь огонек оставили они за собой в темноте: желтенький. И все — тоска
Коле...
Вдруг, когда он об этом и думать позабыл, шаланда натянула что-то упругое,
стала и пошла назад.
Это были сети.
Показалось Турку, что где-то, совсем недалеко, справа от него, как будто
весло о борт стукнуло. — Короткий стук, дерево о дерево. Насторожился он, как
заяц.
— Нет, ничего не слыхать. И как раз, как на беду стал в порту пароход гудеть,
третий гудок давать:
Все покрыл низкий рев. Три раза гудел пароход, и был, казалось Турку, без
конца каждый гудок.
Вот как раз под прикрытием этого рева, от которого в груди дрожит, и навалились
на весла на шаландах, что бежали со всех сторон из темноты.
Было их три, и на каждой гребли по три пары и гребли изо всех сил озверелые
люди. Знал Турок, что на него идет эта охота, только на него одного, что на
этой темной воде под сырым, низким небом, без единой звездочки, сейчас решится
его судьба. И две у него надежды: низкая, ходкая шаланда, да крепкие мышцы на
руках, спине и животе. И не будет ему пощады, если ошибется в чем.
Бросился он к выдвижному килю, чтобы вытащить его и освободиться от сеток. —
Не пошла доска кверху, зацепилась за сетку.
Рванул Турок что было мочи, порвал крепкую нитку сетей, освободился и
прыгнул к веслам. Привстал над банкой (скамейкой), уцепился босыми пальцами ног
в соседнюю банку и, забросив далеко назад весла, вонзил их с отчаянием в черную
29
соленую воду. — Далеко бросил свою шаланду Турок первым гребком. Но уже
видны были все шаланды. Прямо на него справа бежала большая, очаковского типа
шаланда грека Анастаса, которому принадлежали сети. Она называлась «Танго». Кроме
Анастаса, на ней были его ямщик и садовник Григорий.
В пылу погони, почти наскочив на Турка, они сбились и перепутали весла. Это
спасло его, потому, что не удалось бы ему проскочить перед их носом. Анастас
визгливо выругался, а Григорий со страшной силой швырнул в Турка плоским
круглым камнем, из тех, что рыбаки привязывают к нижнему краю сеток для груза.
Турок нагнул голову, и камень глухо стукнул его по плечу, почти перебив
ключицу. Но опять привстал он и опять сделал отчаянный гребок. Вода брызнула из
килевого ящика от огромного хода шаланды. И остались все три шаланды позади. —
Две, рядом, третья немного отставая.
И начали тогда на шаландах кричать так ужасно, что тошно сделалось преследуемому
Турку. — Для того и кричали, чтобы страх вошел в него и руки слабыми сделались.
Удивился Турок, что не может он бросить шаланды, как раньше. расстояние не
уменьшалось, правда, но и не увеличивалось. Правда, по три здоровых чело"века
гребли на них, но не должны были они равняться с Турком и его гоночной шаландой.
Не догадался он сразу, что от ушибленного плеча это происходит, — нет такой
силы в левой руке.
Долго гнали Турка шаланды в море.
Затем они перестроились. «Танго» гнала, а две другие пошли по косой, вправо
и влево, чтобы не мог Турок повернуть к берегу.
30
«Не убечь мне», тоскливо сказал он себе вслух, «погибать мне надо». И только
он это сказал, лопнул у него на правом весле крепкий ременной штроп, на котором
оно ходило.
Не долго думал Турок, далеко бросил от себя освободившееся весло и кинулся
сам головой вниз в воду.
Уже находясь под водой, услышал он страшный стук от столкновения Анастасовой
шаланды с его пустой.
Но не успел он достаточно воздуха в грудь набрать перед нырком и, хоть долго
он под водой мог сидеть (все призы на праздниках общества спасения на водах
забирал Турок), но тут не смог, — вынырнул, и чуть головой о дно шаланды не
стукнулся. — Догадался хитрый Анастас и назад пошел, к тому месту, где, по его расчету,
должен был вынырнуть Турок. Однако, его никто не увидел в первый момент.
Пользуясь темнотой, чуть придержался он руками за борт шаланды, у самой кормы,
чтобы подышать, да побольше воздуху набрать. Суета была в шаланде, не понимали,
куда Турок мог деваться и шепотом говорили, чтоб не услышал он. И только хотел
Турок подальше нырнуть, вдоль берега на этот раз, чтоб с толку сбить, а потом к
берегу поплыть (мог, знал он, это расстояние одолеть), ахнул его изо всей мочи
ребром весла Григорий по пальцам. Разом отшиб ему четыре пальца и, как на
тряпках повисли мертвые фаланги.
Одно только понял тогда Турок: что в шаланду надо прыгнуть и врагов своих
перед смертью погрызть.
Мокрый и страшный, одним прыжком оказался он в лодке и прохрипев: «Что вы
терзаете меня,
31
псы!», схватил камень из корзины, что стояла на дне и разбил им Анастасу
лицо.
Но уже работник Анастаса обвился вокруг ног Турка и Григорий со свирепой
радостью обвил его сзади своими победными руками.
Когда вскоре поравнялись вторая и третья шаланды, «Каприз» и «Дачница», все
было уже кончено. Турок хрипел, но мысли в нем уже не было.
Крепко связанный смоленым концом, с чугунной баластиной в ногах, он пошел в
воду с тем легким всплеском, который бывает, когда бросают в море тяжесть с
небольшой высоты.
... Поднялся ветерок, постепенно свежевший, и рыбаки стали совещаться, не
пойти ли им к берегу под парусами.
32
У «КРУГЛОИ БУХТЫ»
Вечер тихонько спускается. На море безветрие.
Кажется, что у природы сегодня воскресенье — так спокойно, такой отдых.
Наверху, на даче, где живет мировой судья, играют Шопена. Исполнение его
исправлено и дополнено сумерками, запахом сирени и огромной водной поверхностью
палевого цвета.
Там, далеко, море туманится и переходит в небо такого же цвета.
Постепенно, в одном месте на горизонте розовато-серебряный полукруг луны
начинает прорезывать туман.
Прерывистая струйка ртути медленно потекла оттуда, к берегу. Еще несколько
минут, и в двух-трех шагах от меня, на воде, у темной скалы, с которой свисает
борода черной травы, сразу вырисовывается и начинает дрожать яркий осколок
луны.
Я лежу у самой воды в Круглой Бухте и гляжу на свой бот, «Бамбино», стоящий
на якоре на самой середине бухты. Он медленно ходит вокруг своего бочонка, как
молодая лошадка на привязи. Иногда «Бамбино» дергается и останавливается
насторожившись. Тонкая высокая мачта его вонзается в небо, и я вижу, как
маленький вымпел описывает едва заметный круг среди зеленоватых, еще бледных звезд,
—
33
первых, вечерних. Затем, прислушавшись к Шопену, который теперь звучит яснее,
так как потянул нежный бриз, он продолжает свое движение.
Я понимаю его; ему нравится ходить под музыку.
Из-за темных декораций скал, образующих бухту, далеко-далеко, милях в пяти,
показывается штилюющий уже сутки у наших берегов большой бриг, «Санта Мария»,
из Бразилии. — Я подходил к нему утром на тузе. На меня смотрели черные лица
матросов-негров. Днем он был весь белый, а теперь смягчился и под луной он
призрачно-бирюзовый.
Снова я любуюсь «Бамбино» и думаю о том, как отлично ходит он в свежий ветер,
подымаясь на волну, дрожа от страсти при быстром ходе. Мысль, что это
наслаждение повторится еще много раз, делает меня счастливым. — До конца лета
еще далеко...
Внезапно, с беспокойным всплеском быстро рассекаемой воды, совсем близко от
берега проходит большая яхта. Бриз положил ее на бок. Я вижу на её корме группу
людей, залитых лунным светом. Звуки мандолины, женский голос, начавший и
оборвавший музыкальную фразу, смех доносятся оттуда.
Яхта отдает паруса и спускается в море. Скоро она делается похожей на
туманную птицу.
Из соседней бухты знакомые рыбаки тихо выходят на большой шаланде «сыпать» сетки.
Их лодка удаляется, делается все меньше...
Вот она вошла в лунную полосу...
Луна подымается все выше, и все шире становится серебряная, торжественно-прекрасная
дорога...
34
YALE
У меня до сих пор хранится портмоне, неизменно сопутствующее мне во всех
эмигрантских моих странствованиях. Когда мне приходится сниматься с якоря, и я
укладываю свои вещи, я беру в руки эту истертую кожаную вещицу и открываю ее.
Там лежит несколько квитанций почтовых переводов.
Глядя на даты штемпелей я вспоминаю, что вот тогда-то и тогда-то я отправил
деньги своей покойной матери и думаю о том, что она лежит теперь на кладбище
далекой России и что это хорошо, что она умерла до революции и не пережила
всего того, что видел я.
Затем, я достаю из портмоне двадцатикопеечную монету. Она позеленела и
почернела, и когда я ее держу, мне кажется, будто в моих руках монета из
гробницы Тутанхамона, — такой далекой и невозможной рисуется мне эпоха, когда
она была вычеканена. Тысячелетия назад!
И еще лежит там, в этом портмоне ключ от американского замка с надписью «Yale». — Была такая система
замков в России, очень распространенная.
Это ключ от моей петербургской квартиры на Большой Зелениной. По существу,
он бесцелен, потому что никогда не откроет больше двери, для которой он предназначен,
он может служить только сувениром.
Один раз, правда, я заставил его вспомнить прошлое. Один раз, уже из
изгнания, пробравшись тайком в Петербург, я снова вложил его в замочную
скважину двери своей квартиры и вошел туда.
Но больше этого не будет, у меня такое чувство. Я хочу рассказать об этом
маленьком происшествии.
35
В то время я был секретным курьером одной из союзных держав.
В компании двух финнов-контрабандистов я проделал трудный переход на гребной
шлюпке через Финский залив в довольно свежую погоду. Финны мои были смелые люди
и хорошие, неутомимые гребцы.
По пути мы должны были зайти на Толбухин маяк, стоящий на одинокой скале
посреди залива, но ночью мы прошли мимо, не заметив его из-за темноты. Он не
горел в то военное время, и было почти невозможно найти его ночью.
Под утро, находясь уже у русского берега, мы увидели маяк далеко позади
себя, в виде туманной колонки. И мы снова стали грести обратно против частой и
злой волны. Нам нужно было попасть на маяк во что бы то ни стало, так как там нас
ждали матросы-контрабандисты, которые должны были дать нам сведения о патрулях
на станции «Спасательной», куда мы направлялись.
И вот, после целой ночи беспрестанной гребли, мы должны были снова грести
обратно четыре часа. Пузыри, вздувшиеся на ладонях, лопнули, мясо открылось и
рукоятки весел были в крови.
Когда, наконец, мы пришли на маяк, оказалось, что накануне команда его переменилась,
и среди матросов не было никого, кого бы знали мои финны.
Я был одет финским рыбаком. На мне была синяя вязанка с высоким глухим
воротником, рыбачьи, выше колен сапоги и картуз с кожаным козырьком.
Я нарочно не брил две недели бороды, и теперь все мое лицо густо заросло
щетиной.
36
Но у меня были белые «непролетарские» руки. Когда мы зашли в помещение
команды, один высокий матрос все время пристально смотрел на нас. Потом он
поднялся, дошел до двери, обернулся, еще раз посмотрел на меня и пошел.
Он отправился звонить по телефону в Кронштадт, что на маяке высадились
подозрительные люди. Но телефон был испорчен, и он не смог ничего донести.
Их было пятеро, нас — трое. Они, очевидно, не хотели получить пулю в голову
или живот, для того, чтобы принести жертву на алтарь революции, поэтому им
пришлось сделать вид, что они верят нашим россказням, и они нас выпустили с
неохотой и злобой.
Мы опять сели на весла с клейкими рукоятками и, борясь со сном и невероятной
усталостью, снова стали грести, так и не узнав, как ходят патрули в прибрежной
к станции «Спасательной» полосе.
Когда маяк был далеко позади, мы повернули к берегу. Погони не могло быть.
Они, вероятно, отливали воду из затопленного мной баркаса. Я вынул из дна его
пробку, когда был на маяке. В чем дело, они не скоро еще могли догадаться, а мы
в это время приставали к мелкому и песчаному берегу «Спасательной».
Там, в кузнице восьмидесятилетнего кузнеца корела мы оставались до утра.
Войдя в эту кузницу, я упал, как подкошенный, на земляной пол, недалеко от
черного горна и наковальни, где хлопотал помощник кузнеца, маленький, почти
карлик, весь прокопченный дымом, персонаж из Калевалы.
37
Я погрузился в глубокий сон, длившийся до вече
ра...
**
Под вечер, я вышел из избы на песчаный берег, чтобы посмотреть на Кронштадт,
лежавший как раз напротив, на низком горизонте. Там начинали теплиться мягкие
огоньки.
... Там я мучился, и оттуда бежал. Издали, все было как раньше, но я знал,
что это ложь.
Мои ладони нарывали и горели. Тоска охватила мою душу.
Утром, по железной дороге мы добрались до Балтийского вокзала. Спустившись с
перрона, мы вышли на людную когда-то площадь. — Не было грохота тяжелых возов
по мостовой, не было рабочей, живой и сильной толпы, как раньше, и тишину
нарушали лишь звонки трамваев, звеневших по прежнему, но от них делалось еще
тоскливее. Вдали, в сизом тумане, плыл в воздухе колоссальный купол Исаакия,
как памятник на кладбище мертвого города...
Когда, выполнив поручение и переодевшись, я шел в шикарной, длинной до пят
«комиссарской» шинели, с портфелем под мышкой по Каменноостровскому проспекту,
выбритый и вымытый, мне казалось далеким то время, когда мы надрывались на
веслах против короткой и злой волны Финского залива. Остались лишь бинты на
руках, пропитанные не перестававшей идти материей.
Я шел, как во сне, по знакомым местам. Мне казалось, что я иду по мертвым
улицам, что идущие навстречу — призраки и что, если я сам проснусь, то умру от
страданий, перенести которые я не буду в силах.
38
Мне необходимо было найти зачарованный уголок прошлого, чтобы забыться в нем
и отойти.
И, как во сне, вспомнил, что еще раньше, до похода, я решил: если мне
придется побывать еще в Петербурге, я непременно зайду к себе на квартиру, на
Большой Зелениной улице.
У меня в кармане было моё портмоне с ключом «Yale» от моей квартиры. Я знал, что в
ней поселились мои знакомые и что теперь они должны были находиться на даче в
Павловске. Мне нужно было незаметно проскользнуть мимо дворника. В этом заключалась
единственная трудность.
Мне хотелось зайти в свою квартиру, чтобы набраться сил, приняв несколько
капель воспоминаний.
Мне нужно было приникнуть грудью к прошлому, физически коснуться его,
потрогать письменный стол, перелистать одну из моих книг, потрогать бархат
моего кресла, посидеть перед Марией Магдалиной знаменитого мастера Прокачини и
глядя на отдельные вещи, повспоминать и погрустить.
Я благополучно пересек двор, и поднялся по лестнице, никого не встретив.
Подойдя к двери, я остановился и вынул ключ. Он легко вошел в скважину и мягко
отстранил пружину замка. Дверь беззвучно открылась, как тогда, в те времена,
когда я не жил во сне.
Мои шаги гулко отозвались в пустой и пыльной квартире. Она была пуста. Я
зашел в кабинет. Он был пуст, как разграбленная могила.
На моем письменном столе лежал почему-то голубой парик, на месте тахты
стояла узкая железная койка с неубранной постелью. На окне лежала разбитая
фигура рысака «Холстомера», работы Сверчкова,
39
служившая ему моделью для его «Николая I-го на Марсовом поле». На потолке под лампой висел огромный
синий бумажный зонтик, вывезенный мной из Японии. Пропуская сквозь себя свет
лампы, он погружал комнату в густые лиловые тона. Это было все, что осталось.
Не было моих картин, не было прокачиниевской Магдалины, не было моих книг, не
было бронзы, фарфора, всего того, что я собирал вначале с таким трудом и
радостью.
Я сел на незнакомый мне плетеный стул и смотрел вокруг себя, ничего не понимая
и не соображая, на эту чужую комнату, в которой я был «у себя».
Меня начинало знобить. Не грусть, а тоска и отчаяние наполняло мою душу.
Было ли это следствием тяжелого похода и переживаний с ним связанных, но каждая
деталь из моей прошлой жизни в этой комнате выросла в моем представлении в
мучительные образы, как у человека, отравленного наркотиками.
Передо мной в углу стояло трюмо, запыленное и загаженное мухами. Я не решался
взглянуть в него. Я опасался, что из его холодной поверхности войдут в комнату
образы прошлого. Я сам себя уверял, что оттуда, если я посмотрю, на меня
взглянут глаза женщины, которая любила меня и погибла из-за меня, после моего
побега из Кронштадта. И в тоже время меня неудержимо влекло посмотреть. Я знал,
что посмотрю, если подымусь со стула. Поэтому я не подымался и сидел, как
приросший, не знаю, сколько времени.
Начинало смеркаться, можно было уже зажечь свет, но это было небезопасно...
Кроме того, я боялся подняться с места, чтобы не посмотреть в зеркало.
Под влиянием надвигавшейся темноты и напря
40
женной позы, я стал испытывать странную галлюцинацию. Мне вдруг почудилось,
что из угла несется шопот.
Я прислушался. — Шопот повторился. Ктото шептал короткое слово из одного
слога: «Ми». Так называла меня «она» здесь, в этой комнате в минуты счастья.
Она придумала такое сокращение слова «милый». И я оставался сидеть так, боясь
взглянуть в трюмо и с ужасом прислушиваясь к звукам «ми», тоненьким, едва
слышным, как писк мыши.
Весь дом как бы замер. С мертвой улицы не доносилось ни одного звука.
Голубой парик на столе потерял свои очертания и казался отрубленной, лежащей на
боку головой. Шопот «ми» повторялся все чаще...
Я пересилил себя и встал...
***
... Теперь я снова заграницей. Моя жизнь тягуча и монотонна.
Когда, иногда, я достаю свое старенькое портмоне и вынимаю ключ с надписью «Yale»,я говорю себе: этим ключом
в мой последний приезд в Петербург я открыл дверь в могилу моего прежнего «я».
Да так оно и есть. Мое прежнее «я» умерло, а теперешнее, — оно не настоящее.
41
СЛУЧАЙ С ЦИКАДОЙ
Авральные работы закончены, якорь отдан, боцманская дудка и вахтенные уже
оповестили: «желающие на берег».
Крейсер стоит на большом рейде Кобе.
Кажется, совсем близко врос в аметистовую воду недавно спущенный на воду
сверхдредноут «Миказа». Гигантские орудия глядят из башен. У гюйса стоит
маленькая фигурка часового с винтовкой, но на обширной верхней палубе не видно
народа.
По другому борту крейсера — маленький итальянский стационер, розовый под
лучами заходящего солнца. С его спардека спускают на воду командирский вельбот.
А подальше — большой американский крейсер «Миссури».
Причудливые кружевные узоры далекой бухты открывают архипелаг зеленеющих
островков, оттуда приносится бризом свежий запах сосны и мимоз.
В море, по направлению к крейсеру, виден мотор под русским флагом: консул с
визитом.
— Ну чтож, Горлопан, пойдешь со мной на берег япанов смотреть и пиво-жинжер
пить? — спросил огромный комендор Ткаченко маленького, совсем квадратного
сигнальщика.
Горлопан впервые в заграничном походе. Уз
42
кие, серые глазки на веснусчатом лице вятича смотрят насмешливо; видно, что
он вообще не склонен ничего принимать на веру. На берег он пойдет и для того,
чтобы ноги размять после долгого плавания, и чтобы «пиво-жинжер» попробовать, о
котором еще сегодня был разговор у матросов...
Ткаченко шагает немного впереди, пошевеливая в кармане большими серебряными
монетами, что он наменял сегодня у ревизора; за ним, покачивая могучими
плечами, следует Горлопан.
— Мы, слышь, будем держать руля прямо вон по этой улице. «Махи» по японски
будет улица. Как догребли до 3го поворота, там у них парк Маруяма начинается.
Для бодрости зайдем в один кабачок. Поглядишь, как у них дверь, ни до пола,
ни до потолка не дотягивает. Американская система для прохлады воздуха и против
мух.
... Сразу после заката солнца, почти без сумерек, опускается теплая ночь.
Матросы выходят из кабачка с «американской» дверью. Экзотика, в виде массы
бумажных фонарей и фонариков, бегущие люди-лошади, рикши, шлепающие резиновыми
подошвами по асфальту мостовой, стук деревянных сандалий, японки в шелковых и
японцы — в шерстяных киримонах, все это на приятелей мало действует. Их
внимание с пьяным упорством обращено на одно поражающее их явление: невидимые,
бесчисленные звоны в темноте...
Непонятно: кто играет?
По этому поводу они не обмениваются ни одним словом, но ясно, что чувствуют
друг друга.
Тесно сплетя толстые пальцы своих задеревянев
43
ших от гребли и корабельной работы рук, они идут, покачиваясь, медленным и
крупным шагом. Ткаченко ведет бёз колебания. Он помнит дорогу, по которой
проходил хотя бы однажды. И всякий раз, как они погружаются из света в темноту,
из кустов несется легкий, металлический, трепещущий звук.
— Играет, а самого не видать, — хриплым голосом прерывает молчание Горлопан.
Наконец, он не выдерживает и, оторвавшись от друга, подходит к кусту, задевает
за ветки и шлепается наземь.
В темноте смутно белеет его широкая спина.
Ткаченко, сопя, подымает его, и шествие продолжается.
На углу, как раз у входа в тенистый парк Маруяма, расположилась освещенная
игрушечными фонариками фруктовая лавка: ананасы, бананы, спелые, золотые, срезанные
целой веткой и темно-красные горки неведомых плодов.
Здесь тоже слышен металлический, тоненький и нежный звук струны. А поодаль —
в глубине парка — звучит целый оркестр.
«Асей», обращается к хозяину Ткаченко и, показав образованность, переходит
на русский язык.
—Скажи, добрый человек, где у тебя играет? Хозяин, худенький японец в
купальных трусиках, темном киримоне и в очках, не понимает, но хихикает
поощрительно. Он — сама любезность и желание услужить.
—Вот опять! — и Ткаченко указывает пальцем в угол между корзинами, затем на
свое ухо.
—Иес, иес, — захлебывается японец, — моя понимай русска.
44
Он бежит за корзины и выносит оттуда маленькую, удивительно сделанную клеточку.
В ней сидит огромная цикада.
Попав в полосу света, насекомое умолкает.
Видны блестящие, черные глаза-бусы, выходящие из клетки.
— Ах ты, мать честная, ой не могу, не перенести, ох ты, Господи, дьяволица
то какая! — разражается басовым кашляющим смехом Горлопан, — «вон так
мандолина! Ха-ха-ха. Ой не могу».
Он приседает, хлопает себя по ляжкам тяжелыми ладонями. На глазах выступают
слезы.
Но Ткаченко не смеется, он что-то обдумывает. Затем, пошатываясь, опускает
могучую руку на щуплое плечо хозяина и говорит мрачно и коротко: «Хамач?».
Это должно означать «сколько» — (How much?).
Хозяин хихикает, но только собирался назначить цену, Ткаченко перебивает: «Я
тебе вот что скажу. Ты хоть японец, но должен понимать матроцкую душу. Желаю
эту насекомую иметь на корабле для музыки в своем законном помещении,
батарейной палубе. Поэтому и спрашиваю, сколько тебе за эту музыку желательно
получить. Хамач?».
Торг долог. Обе стороны повторяются. Ткаченко терпелив и знает, как нужно
себя держать в заграничном плавании.
Горлопан старается просунуть палец сквозь прутья клеточки и надавить на
брюшко цикады. Там, по его мнению, у неё музыкальный отдел, и ежели попасть в
точку, насекомое начнет играть.
— Не балуй, деревня, — сурово бросает ему приятель и продолжает торг. Когда
обе стороны дошли
45
до хрипоты, сделка заключена. Друзья с покупкой углубляются в темную улицу.
Двое ребятишек в шелковых халатиках провожают их несколько шагов, затем
останавливаются и, крикнув тоненькими голосами — «японска стреляй, русска падай»,
— поворачивают назад и бегут что есть духу, шлепая босыми лапками. Большие
банты развеваются за их спинами.
— Ууу, вот я вас, — ревет Горлопан. Затем добавляет обыкновенным
голосом: «до чего ядовитые дети у этих япанов». Но он не рассержен. Он по-прежнему
занят и очарован маленькой музыкантшей, которую несет в клетке его друг.
Попав в темноту, цикада снова начинает свою нежную металлическую однозвучную
мелодию.
— Ребята то наши, как на корабль придем! Вот потеха, вот удивятся
матросики.
И, представив себе эту заманчивую картину, Горлопан опять разражается
громовым хохотом и кашляет от восторга.
— Левая табань, правая загребай, — командует Ткаченко и
останавливается.
— Я так считаю, по случаю нового приобретения, надо обязательно
выпить.
Внезапно, от двухэтажного ярко освещенного домика отделяется маленькая
фигурка японки, и старушечий голос заискивающе останавливает их: «Мадам, мадам,
мунога мадам. Японска девуска курасива, любит русска матроса».
В дверях показывается несколько крупных людей во всем белом. Фуражки с
длинными лентами указывают, что это русские матросы.
— Глянь-ка, — Бобров, Федюков и вся машинная
46
команда! Эй, ребята, греби сюда. С законным браком! — вопит Горлопан. Бобров
со своими спутниками всматриваются и, узнав своих, встречают Ткаченко и
Горлопана так радостно, будто век не видались.
— Ну что же, я смотрю нас теперь достаточный комплект. Пошли в порт.
Там в кабаке, как мы давеча сюда шли — французов видели. Такое дело, что надо
им с шапок красные шарики спарывать.
Говорит это Бобров. Его сильно «кладет». Разговаривая, он, чтобы удержать
равновесие, то наступает на собеседника, то отходит назад.
Бобров драчун. Бой ему необходим на суше для приятных воспоминаний в походе.
У него всегда есть запутанные счеты с матросами других национальностей.
Теперь он мечтает о французах.
— А это что у тебя за чуда заморская? Гляди, усы то какие у неё.
— Отойди, пьяная морда, не твоего ума музыка. Мы ее в американскую
ресторацию несем, оказать уважение за песню. Вот услышите, какая у неё в
грудках сила, — солидно и резонно говорит Ткаченко, — пошли все разом туда.
... Ходящая на пружине гигиеническая «американская дверь» приходит в сильное
движение, впуская новоприбывших.
В баре полным-полно и необычайно шумно.
Пахнет душистым табаком «Вирджиния» и винных духом. Зеркала, по всем стенам,
запотели и ничего не отражают. Множество всяких никелированных приборов и
металлических украшений. Бутылки всех форм и цветов. За кассой необыкновен
47
но толстый китаец в черной шелковой кофте и круглой шапочке с помпоном. С
желтого лица пот льет ручьем.
Французов нет, зато есть американцы с «Миссури», в их оригинальных белых
колпачках и черных галстуках поверх рубашек. Их так много, будто корабль
спустил на берег всю свою команду. Лица у них красные, — много выпито.
— Ага, господа американские повара, шипит Бобров со злорадством. У
него счеты и с американцами.
Жара, духота, винные пары бросаются вошедшим в голову.
Им хочется двигаться, орать песни, хочется показать удаль, хочется
попробовать силу.
— Эй, ходя, — раздельно и внушительно говорит Ткаченко хозяину, — гони
нам, славному российскому флоту, пива-жинжеру по числу присутствующих. Желаю
приветствовать мою новую мамзелю-музыкантшу.
И он ставит перед собой на прилавок клеточку с цикадой.
Ее появление производит необычайный эффект.
Сидящие поднимаются со своих мест, чтобы узнать в чем дело.
— Греби назад, поварская рота, дальше от трапа! — вопит Бобров. Но
американцы — добродушные люди, и цикада и их приводит в умиление.
Из их среды выходит уже пожилой матрос с белыми шрамами морщин на кирпичном
лице. В его руке стакан с джином. В честь находящегося в клеточке существа, он
говорит длинную речь и заканчивает криком «чир». Крик повторяется всеми без
исключения присутствующими. Ткаченко растроган. Он обнимает оратора, пьет одним
духом
48
джин и затем трижды лобызает пожилого американца. Тот снимает с Ткаченко
фуражку, надевает на него свой белый колпачок, а на себя его фуражку. Ткаченко
выглядит как бык в наколке, американцу фуражка сползает на брови.
Обмен головными уборами, символ дружбы, сближает, и создает атмосферу мира и
веселья.
На мраморном прилавке клеточка с цикадой. её тоненькие усики шевелятся,
будто тоже хотят сказать приветствие добрым людям.
— Стой, — кричит Ткаченко таким голосом, будто случилось несчастие. Он
размахивает одной рукой, а другой обнимает за шею американца и нещадно
раскачивает его в такт речи:
—Господа американские матросики со славного крейсера «Миссури», сейчас вам
будет показана самая первейшая в мире чуда в память сближения американской державы
с российской. Сейчас, как я ее в темное место поставлю, будет моя мамзеля
играть, словно, как на мандолине, не отличить.
— Слышь, Ткаченко, — говорит ему на ухо Горлопан, — дай ты ей, ради
Христа водки глотнуть, сделай милость. Много веселее пойдет.
— Господа иностранцы, — продолжает Ткаченко, — я ее сию минуту джином
буду поить перед концертом. А как у ней горла нет, то придется ее окунуть,
чтобы она джин корпусом забрала...
Как бы понимая, что сейчас произойдет и желая избавиться от неприятности,
цикада отбивается изо всех сил.
Но что она, слабенькая, может поделать? Толстая деревянная лапа держит ее крепко.
Напрасно её то
49
ненькия с зазубринами ножки стараются разъединить пальцы.
— Чтоб не утопла, гляди, — волнуется Горлопан. Цикада снова водворена в
свою клеточку и стоит
на полу, покрытая фуражкой. Для темноты.
— Ш-ш-ш, — командует Ткаченко. Граммофон останавливают. Наступает тишина.
Изредка икнет американский славный матрос с «Миссури» или свой.
Пения нет.
Постепенно шум возобновляется.
— Скажи им, что она должна передохнуть, потому она, думать надо,
поперхнувши, — советует Горлопан.
Снова заводится граммофон, кто-то начинает гнусавую американскую песенку.
Два молодых матроса лихо танцуют джигу. Их белокурые волосы выбились из под
колпачков. Они веселятся от души: па старинного матросского танца — все бешеней
все неудержимее. Окружающие хлопают в ладоши и пронзительно свищут. Атмосфера
накаляется нестерпимо.
Эпизод с цикадой исчерпан.
— Я думаю, Горлопан, у неё какая пружина заскочивши. Надо ей под груди
надавить, — упавшим голосом говорит Ткаченко. Цикада извлекается из клеточки,
но в тот момент, когда твердый палец нажимает на брюшко, происходит нечто
удивительноё и непредвиденное.
Цикада выпускает из своего поджатого задка сильную и жгучую струю прямо в
глаз пораженного Ткаченко.
От неожиданности он выпускает на пол клеточку. Американцы в восторге и
хохочут над обалдевшими владельцами цикады.
50
— Ах ты, обезьяна американская, — срывается Ткаченко, внезапно рассвирепев,
— давай обратно мою шапку и бери свой поварской колпак. Смеяться решаешься надо
мной? — Он бросает американцу в лицо его легкий пикейный колпачок, подымает с
пола клеточку с цикадой и решительно направляется к выходу.
Горлопан следует за ним.
— Что ты с ей хочешь делать?
— Потоплю ядовитую гадюку, погублю ее, стерву, что меня опозорила за
мою ласку.
Шагах в двадцати торжественно плещется и переливается под лунными лучами
море.
Напрасно Горлопан старается спасти цикаду. Он летит в сторону от толчка
рассвирепевшего Ткаченко, а легкая клеточка летит по воздуху и падает в
спокойную воду.
Полный несдерживаемого гнева, мчится Ткаченко обратно в бар. От тяжелой
пьяной тоски, угрызений совести и обиды он готов на все. Остановившись на пороге,
он обводит помещение мутными глазами.
— Бобров, друг, поддержи! Ко мне наши! Покажем американцам русскую
силу.
И он врезается в толпу, как былинный молодец.
Слышна грозная команда Боброва: — «Весла... на воду!».
и
** *
В то время, как в баре идет грозный бой со звоном разбитых зеркал, посуды,
бутылок, треском разламываемых табуретов, воплями, молодецким свистом, — в нескольких
шагах от берега
51
покачивается на воде маленькая клеточка из бамбуковых прутиков. Из неё чуть-чуть
высовываются усики, как бы молящие о помощи.
Но спасенья нет! Не поняло японское насекомое матросской души.
52
БОКС
На корабле «Двина»*) только что кончили обедать. Вахтенный начальник, мичман
Бобарыков, сошел к себе переодеться перед тем, как идти на берег.
Маленькая каюта, с койкой красного дерева и блестящими свежим лаком стенами,
была уютна и чиста особой «морской» чистотой, как бывает только на военном
корабле. В открытый иллюминатор виден был несущийся от Грахары дивизион
миноносцев, вспарывавший светло-синюю воду в белые буруны. Казалось, что
корабли несутся под музыку, так гармоничен и плавен был их ход.
Со стоявшего в южном углу плавучего дока неслись звуки электрических сверл,
автоматических молотков, свист пара. К ним примешивались гудки портовых
катеров.
Бобарыков подошел ближе к иллюминатору, чтобы разобрать по трубам миноносцев
номер дивизиона. В это время над его головой, на верхней палубе застучали босые
ноги нескольких бегущих матросов. Через короткий промежуток — еще и еще.
*) Бывшем, во время войны, базой для английских подводных лодок.
53
В иллюминатор донесся шум возбужденных голосов, все нараставший.
На корабле что то произошло.
Бобарыков поспешил из каюты, на ходу застегивая китель. Одним духом, боком
взял трап и очутился на верхней палубе.
На баке собралась толпа русских и английских матросов. У правого борта
«Двины», много ниже её, распласталась на воде английская подводная лодка «Е
19», которую матросы называли «Инайтин», сверху удивительно напоминавшая жюль-верновский
«Наутилус», как его рисовал Piy.
Оттуда, по узкому и крутому трапу, поднималось на «Двину» несколько
англичан.
Стоявший на мостике необыкновенно франтоватый, стройный мичман, увидев
Бобарыкова, стал звать его знаками.
— Подымайся скорее, — сказал он, когда тот был уже на трапе, — Маршалл выбил
ударом ноги самовар у Черноморца. Сейчас тот ему сдачи дает. Отсюда хорошо
видно. Разнимать не будем. — Потом добавил — Знаешь, этот здоровенный
англичанин!.
Сверху было действительно хорошо видно. С высокого мостика корабль казался
необычайно широким и мощным. Чистая, вышарованная песком палуба, под лучами
солнца, сияла белизной. На ней резкими темными пятнами выделялись матросы: одни
— в страшно широких, закрывавших ступни ног штанах и в галанках в обтяжку —
англичане, другие, более подвижные, в фланельках на выпуск, немного пузырящих,
и с длинными развевающимися лентами шапок, — русские.
54
Толпа образовала ровный круг, в центре которого стояли два человека:
колоссальный боцман «Двины» Черноморец и другой, пониже его, кондуктор с «Е 19»
— Маршалл. У Маршалла был наполовину оторван рукав; по квадратному подбородку
Ченоморца текла кровь. Маленький, ярко начищенный самовар, с отскочившей
крышкой, лежал у самого борта.
Маршалл, хоть и высокого роста, был все же на пол головы ниже Черноморца. Он
стоял в типичной позе боксера, перенеся всю тяжесть тела на правую ногу и
выставив вперед левую. Огромный, красный, поросший белыми волосами правый кулак
был прижат к груди, левый — выставлен вперед для парада.
Видно было, что, несмотря на свою величину, англичанин был очень быстр и
упруг, как футбольный мяч. Гладко выбритое, красивое и молодое лицо его с
бронзовым загаром было спокойно и чуть насмешливо, и так же спокойны были лица
зрителей-англичан. Одни жевали резину, другие набивали трубки, закуривали.
Черноморец стоял насупившись, мрачно сплевывая кровь. Видно было, что он решил
биться, не щадя живота, до последнего вздоха. Дело для него выходило нелегкое:
драться на кулачки с лучшим в отряде лодок боксером, не имея никакого понятия о
боксе. Это было необходимо и для престижа его, как боцмана, и для поддержания
долголетней славы богатыря. Сейчас перед своими и английскими матросами решалась
его судьба.
Маршалл неоднократно уже пытался вызвать Черноморца на бой. Раз даже ударил
его, но Черноморец стерпел, пренебрег, не удостоил англичанина. Кро
55
ме того, как старший боцман, он был «дипломатом» и понимал, что ссору
заводить с англичанином неудобно.
Но теперь — другое дело. Выбитый из его рук ударом ноги самовар — это уж не
вызов на бой, а издевательство! До случая с самоваром и матросам не казалось
странным, что их Василий Макарыч «молчит англичанину». А теперь — шалишь! Никто
не сомневался, что боцман в долгу не останется.
Хоть русская галанка не так облипает тело, как английская, все же ясно
выступали мышцы Черноморца, они были не так массивны и развиты, как у
англичанина, и шея Черноморца менее напоминала башню, плечи не закруглялись,
подобно двум ядрам, и ляжки ног не напрягали так ткань штанов, но его слегка
сутулые плечи были значительно шире, руки и ноги много длиннее, а спина —
ширины необозримой. И было еще что то, что ощущали по крайней мере русские
зрители: при взгляде на боцмана чувствовалось, что его никак не свалить...
Лицо Маршалла было спокойно; Черноморец, напротив, казался разъяренным, тихо
и упруго переступая с ноги на ногу, подобно танцующему медведю, он повторял все
время рыкающим басом: «Я те покажу, сукин сын, как самовар из рук вышибать». И
эта фраза будто подхлестывала его во время всего боя.
Англичане были уверены в победе «своего». После первой же схватки, — когда
Черноморец сгреб англичанина, разорвав на нем галанку, а тот легко «ушел»,
нанеся при этом боцману потрясающей силы «дайрект» левой рукой, а правой —
«свинг», от которого боцман не сумел защититься, — стало очевидно, что русский
понятия о боксе не имеет. К тому
56
же Маршалл славился своей силищей: один передвигал аккумулятор подводной
лодки. Но для русских зрителей дело не представляло этого, по преимуществу,
спортивного, интереса, им нужно было другое: чтобы Макарыч «постоял за себя»,
«не дал себя в обиду».
Боцман не ответил сразу на удары. Выжидал.
Затем, повернувшись боком, он развернулся и его огромный кулак прорезал
воздух. Типичный русский удар «в ухо». Если бы дошел до цели, англичанин не
выдержал бы.
Но на стороне Маршалла была тренировка и старинная культура кулачного боя.
Отпрыгнув в сторону, чтобы уклониться, он это самое движение, всю инерцию своего
прыжка, вложил в «дайрект» под сердце противника.
Послышался глухой звук удара, как бы по ребрам лошади.
Черноморец охнул и согнулся, и в тот же миг целый град ударов посыпался на
него. Глаза его напухли и превратились в багровые пятна. Кровь пошла из носа и
изо рта. Но он не дрогнул.
Он все наступал и искал встречи с противником. Его удары постоянно
парировались контрами Маршалла, который оставлял без внимания только слабые.
Черноморец не умел закрываться, поэтому при каждом своем выпаде сам подвергался
ударам.
Несколько раз, против правил боя, он пытался схватить англичанина, сломить и
подмять под себя. Но каждый раз Маршалл находил нужное движение и уходил,
нанося при этом тяжелые удары.
Однако, избитый и истерзанный, Черноморец не сдавался и не был жалок.
Несмотря на все неудачи, он упорствовал грозно, казалось, он не теряет силы,
57
а напротив, силы его прибывают вместе с бешенством. Не он, а победитель
Маршалл замедлил свои движения.
Нанося удары, Маршалл уже не притопывал, как делал в начале, — его выпады
потеряли красоту, сделались грузными, будто бойцу стал уже тяжел вес
собственного тела.
Ни один самый сильный боксер не может бить без остановки изо всех сил, даже
по тренировочному мячу долmiе
23 минут, — неминуемо начнет выдыхаться. А Маршаллу, вдобавок, приходилось
освобождаться от тяжких объятий Черноморца.
Помимо усталости, было еще одно обстоятельство, гасившее мужество
англичанина: удивление, постепенно переходившее в ужас, перед этим им же
исковерканным противником, который продолжал стоять призрачным окровавленным
великаном. Мысль, что русского никак не свалить, что он никогда не упадет, лишала
англичанина мужества. Теперь он работал кулаками, как бы в полусне, уже не для
победы, а лишь бы самому уйти целому; наносимые им удары словно обрушивались на
него самого, больно отдаваясь в его теле.
Наступала критическая для боксера минута резкого упадка сил.
И все же, был миг, когда окончательная победа казалась близкой от него. После
одного удара в голову Черноморец покачнулся и задев ступней о чугунный кнехт
для закрепления канатов, чуть было не рухнул.
И все таки, устоял. Успел опереться одной ногой о чугунный столб и удержал
равновесие. Было видно, как его огромная, широкая ступня судорожно дрожит,
58
выдерживая на себе вес всего тела и инерцию только что полученного удара.
Все матросы уставились на эту дрожащую ступню: выдержит ли, пока он
выпрямится перед следующим ударом?
Но Маршалл не ударил. Видимо, не мог. Его покинули силы. Мускульное
напряжение достигло предела.
Англичане стали поддерживать его криками поощрения: «Не теряй времени, не
давай ему опомниться, пощекочи его», — неслось с их стороны.
Бобарыков впился руками в поручни мостика, весь подавшись вперед: «только бы
не упал, только бы выпрямился», молил он про себя.
И как в замедленном темпе фильма на экране, увидел он следующее: Черноморец,
еще не выпрямившись окончательно, развернулся боком, размахнулся и с оханием, с
каким дровосеки опускают топор, ударил Маршалла. Тот взмахнул руками, как бы
ища опоры в воздухе, отлетел в сторону на несколько шагов и с деревянным стуком
грохнулся на палубу. И в то же мгновение на него прыгнула огромная фигура.
Пронесся вопль толпы и сразу стих.
Офицеры бросились вниз, пробиваясь сквозь толпу возбужденно шумевших
матросов.
«Садани его», «покажи ему, Макарыч», послышались взволнованные голоса.
«Они ему, ваши благородия, дорвались в ухо дать» — скороговоркой, свежим и
радостным голосом торопился объяснить сигнальщик Бобров, — «англичанин, упавши
руки задрал, что прекращает, но наш
59
не желает считаться, как от них много потерпевши»...
Пробившись сквозь толпу, офицеры увидели, как Черноморец мертвой хваткой
держит англичанина. Он как бы сжимал его в своих объятиях, любовно и нежно.
Красивая голова Маршалла бессильно свисала на плечо боцмана, который не
переставая, со зверской радостью, повторял: «Самовар! Ссамовар выбил! Ссамовар
выбивать!». Когда, после долгих усилий, у него вырвали бесчувственного Маршалла
с раздавленными ребрами, Черноморец поднялся, посмотрел вокруг непонимающим
взглядом и пошел в кубрик отмывать кровь.
Затем вернулся, поднял самовар, снова налил его, поставил, и когда самовар закипел,
— чинно, в прикуску, выпил свою порцию — двенадцать стаканов.
Кончив, он удивленно и вместе неодобрительно покачал головой и в последний
раз, как бы в раздумии, произнес: «самовар выбил»...
И опять сокрушенно покачал головой.
60
ГРЕБНАЯ ГОНКА
Четырнадцатилетняя Манола Диаз, дочь губернатора острова Санта Лючия, в
первый раз попала на военный корабль. Море было для неё родной стихией, как для
всех островитян, такой же родной, как земля; и туземная пирога, большой катер
отца, пароходики, поддерживавшие сообщение в архипелаге, были для неё то же,
что автомобиль или трамвай для европейской девушки. Но военный корабль она видела
впервые.
Огромный английский крейсер «Молборо» стоял далеко на рейде, и идти к нему
пришлось долго. Подальше и поближе, — заснув в чудесной голубой воде океана —
стояли: немецкий крейсер «Фридрих Барбаросса», нарядный белый стационер-итальянец
«Болонья», американский крейсер «Стейт Огайо» и французский «Жанна д’Арк», с
его странной надпалубной постройкой, мористее — японец «Фудисияма». Влево от
«Барбароссы», между ним и «Стейт Огайо», гремел отдаваемым якорным канатом
только что пришедший русский крейсер «Витязь».
Когда по трапу, покрытому красным сукном, приглашенные поднялись на борт
«Молборо», под звонкие звуки меди, Манола увидела под тентом юта большое
общество: членов английской колонии, иностранных консулов с их семьями, местных
чиновни
61
ков и купцов, — все это вперемежку с английскими моряками и офицерами
морской пехоты.
В палатке из шелковых флагов был устроен буфет: тут хлопотали вестовые.
Стояли кадки с рододендронами и пальмами, всюду — цветы. Обычно грозный боевой
корабль теперь походил на влюбленного Арея.
Навстречу к Маноле, отделившись от группы мичманов, бросилась Лилиан
Джонстон. дочь английского консула, её подруга. Некрасивая и угловатая, она
чувствовала себя здесь, как дома. Корабль был для неё частью Англии.
— Как мило, что вы все таки собрались. Сейчас будет выстрел, начало
гонки. Идем к флагу, оттуда хорошо видно. Сондал объяснит нам все, — и она
потащила Манолу на самый конец кормового отдела, юта.
— Ну, начинайте характеристику участников состязания, — весело
крикнула она худому и невероятно длинному — на голову выше всех — моряку.
Сондал шутливо взял под козырек и начал, подражая гиду:
— Немцы, — и он показал на отваливший от «Барбароссы» большой двенадцативесельный
катер, на котором сидели гребцы в соломенных шляпах с немного приподнятыми
полями. — Хороший треннинг, но не очень сильные гребцы.
Немецкий катер шел четко, показывая в нитку срезанную линию весел к
«Молборо», у которого был старт. Стоявший у руля офицер, весь в белом, кричал что-то
гребцам металлическим голосом, — слов нельзя было разобрать.
— Американцы, — Сондал показал на катер с
62
гребцами в белых колпачках. Звездный флаг свисал с флагштока, уходя концом в
воду.
— Развращены моторами. Мало мускульной работы на корабле. Нет стиля...
Японцы. Серьезный народ. Я не видел их работы, но они все делают хорошо. Кроме
того, очень любят эту вещь, — и он показал на их флаг: красный круг на белом поле.
— Я боюсь„ — продолжал он, — что, если проиграют гонку, их офицер сделает себе
харакири.
Сондал рассмеялся. Слово «харакири» он произнес на английский манер —
«хейрекири».
Почти одновременно отвалили катера от «Жанны д’Арк» и от «Болоньи».
— Смотрите, как этот народ открывает себе дыхание. Можно подумать, что
гонка уже началась, Слишком много темперамента! Если бы их было только двое, я
поставил бы на итальянцев: они лучше, чем французы, знают весло.
Быстро, одни за другими, подходили большие снежно-белые катера с молодыми
загорелыми людьми. Засученные по локоть рукава показывали крепкие рабочие руки,
босые ноги упирались в банки, и лишь «загребные», сидевшие впереди, упирались в
подставки, укрепленные на дне катера.
Позже всех подошли к линии старта англичане, делавшие пробный пробег в
глубину бухты.
— Cheer up, fellows»! — крикнул Сондал,
перегибаясь через поручни. — У вас все шансы. Дайте вырваться французам и
итальянцам, они потрудятся для вас на даровщинку... У наших преимущество, —
обратился он к дамам, — большой вес без жира.
— Посмотрите, какая прелесть! — крикнула вдруг Манола.
63
От трапа, только что ставшего на якорь русского крейсера, отвалило небольшое
гребное суденышко. На нем сидело лишь пять гребцов, — три с одного, два с
другого борта.
Длинные и тонкие «распашные» весла сгибались, как пружины. При забрасывании
весла гребцы сгибались так низко, что едва не касались головой сидевшего перед
ними, а, откинувшись, касались колен сидевшего сзади гребца.
Огромные люди, в шапках с длинными лентами, казались как будто слишком
большими для вельбота, и от этого их движения имели такой вид, словно они
гребут шутя.
При каждом взмахе весел вельбот приподнимался немного из воды и, казалось,
что он весело танцует.
— Как хорошо, — радостно вскрикнула Манола, они тоже будут гнаться? Но
почему они не катере?
— Не имеет никакого значения, — бросил Сондал, — они не записаны в
гонку. Кроме того, что за глупость выходить впятером против двенадцати гребцов,
не отдохнув даже после похода.
Катера выстраивались. Ближе всех к «Молборо» стал итальянец. Гребцы
склонились вперед, забросив назад весла на вытянутых руках. Большой
«загребной», черный, как жук, неаполитанец, посмотрел из под соломенной шляпы
на стоявших на юте дам и что-то сказал своему соседу.
Оба рассмеялись.
За итальянцами стояли немцы, французы, англичане и последними японцы.
Состязавшимся предстояло пройти по прямой линии до «Стейт Огайо», обойти его
по носу, пойти по
64
прямой до «Болоньи», обойти его по корме и оттуда — на «Молборо», где
кончалась гонка.
Целая туча всевозможных гребных судов с публикой, пришедшей из «Санта Лючия»
с гребцами-неграми обрамляла путь состязания.
Вдруг выстрелила пушка. Короткое злое пламя вырвалось из дула с треском
взрыва, и далеко по воде помчался плотный гул, будто огромный кегельный шар побежал
толчками по сухой доске.
Сразу, боясь потерять долю секунды, весла вонзились в воду. Она вспенилась и
зашипела.
Впереди, как и предвидел Сондал, пошли итальянцы и французы. Почти рядом. Чуть-чуть
позади — японцы, и на одну длину от них, рядом, катера с «Молборо» и «Фридриха
Барбароссы».
На одной линии с японцами, но много ближе их к открытому океану неслась
лодка с пятью гребцами. Синий по диагонали крест был на флаге этой лодки.
Русский вельбот принял участие в состязании, бёз права на приз!..
Это произошло так:
Когда «Витязь» спустил на воду вельбот, чтобы везти командира «являться
старшему на рейде», всем на корабле было известно, что предстоит гребная гонка.
Принять участие в этой гонке на законном основании нельзя было, не записавшись
накануне. Единственным выходом оставалось: «показать свой класс», так как
никому не запрещалось идти рядом с состязающимися на некотором расстоянии, не мешая
им.
Эту идею дал рулевой катера № 4, унтер-офицер Васюков, необыкновенный
любитель состязаний с иностранцами во время заграничного плавания. Любитель
65
очень часто платонический: в драке подзадоривал, в гребле — до хрипоты
кричал подбодрения и советы.
— Ваше благородие, разрешите доложить, — обратился он к старшему
офицеру, Коротневу, — так что очень печально, команда убивается, что ей не
позволяют перед иностранцами отличиться. Сами изволите видеть, разве это
мыслимо.
— Говори про себя, Васюков, нечего сваливать на команду. Да к тому же и
не успеть катер спустить на воду, у них, гляди, сигнал будет дан.
— Ваше благородие, да ведь их што! Да ведь их не то, что на катере, их
на вельботе побьем, если принажать, да по чарке дать. А вельбот ведь на воде
уже.
— А ты ответишь мне, если оскандалимся?
— Никак невозможно, ваше благородие, немыслимо даже. Вельбот то наш сам
идет, его Господь Бог Несет. Десять длин позади ляжет. С ручательством.
На весла сели люди, как были в рабочем брезенте.
Места загребных заняли Птаха и Тимошкин, великаны, по семи пудов весу. Птаха
был молчалив и задумчив обыкновенно. Тимошкин жив, порывист и весел. Он
принадлежал к разновидности балагуров. Начинал фразу с междометия «ыть». «Ыть»,
так я, «ыть», так мы...
В этот раз он был в восторге от того, какой «суприз» иностранцам готовится.
Васюков, работавший ради чистой идеи, оставался на корабле.
Когда вельбот уже отваливал, он, стоя на нижней площадке трапа, давал советы:
— Птаха, молю тебя, не давай без крайности всю
66
силу, это тебе не с катера весло, чувствуй его деликатность, не измывайся
над ним беспощадно...
Вельбот пошел быстро с места.
На руле был сам Коротнев, великий знаток гребли. Первое время его
беспокоило, окажется ли на месте Птаха, не нарушит ли гармонии гребцов,
привыкших работать вместе, но после первых же взмахов его весла успокоился.
Птаха отлично держал счет, безукоризненно «разворачивал» легкое вельботное
весло и нежно без брызг опускал в воду.
«Ать-два-а-а», командовал Коротнев и несколько раз для пробы менял темп. Все
было хорошо, он держал гребцов в руке, как хороший дирижер оркестр. Вельбот
слегка приподнимался над водой, когда гребцы заносили, и опускал нос, когда
вытягивали весла. Он как бы ритмично дышал, словно греб на нем один человек, он
был «собран».
— Ать-ать-ать, — дал для пробы Коротнев команду финиша в один счет. И
весла заработали с крайней быстротой опять в безукоризненной согласованности.
Перед носом вельбота поднялся бурун, как у моторного катера.
— Суши весла!
Весла застыли в воздухе.
— Последний раз напоминаю, ребята, не смотри на других, когда обходишь
или тебя обходят. Я за* вас буду смотреть. Смотри лишь на лопату, дыши носом.
Ну, дай Бог!
Коротнев положил руля, и вельбот по широкому кругу завернул к старту.
— Смотри, Птаха, — начал он, но в это время грянул выстрел.
67
Вельбот рванулся и вынесся вперед. Коротнев взял темп англичан и держался с
ними в одной линии. Он был крайним, поэтому, огибая слева американский крейсер,
описывал самую короткую кривую поворота, что было некоторым выигрышем времени и
позволяло экономить силы гребцов.
«Не долго выдержали», подумал он, взглянув на итальянцев и французов. Их
работа не казалась тщательной, линия весел не была строгой плоскостью,
«разворачивали» неважно.
Он перевел глаза на ближайших соседей, японцев. Их офицер на руле выкрикивал
счет по японски, и от этого получалось впечатление чего-то экзотического, хотя
матросы одеты по-европейски, и катер по виду ничем не отличался от других. Они
хорошо гребли, но чутье говорило, что в гребцах нет «сердца», которое
чувствовалось у англичан и немцев. Немцы были несомненно хороши, но
единственными соперниками Коротнев чувствовал лишь англичан, и поверив этому
чувству, стал сообразоваться лишь с ними..
У них он увидел замечательного загребного, огромного светлого блондина с
кирпичным лицом. Следующий за ним гребец был тоже очень хорош.
— Навались!
Какая-то лодка, следившая за состязанием, полная народа, с гребцами неграми,
быстро промелькнула перед глазами и по этому можно было судить, как быстро
пошел вельбот.
Позади шли немцы, бросившие японцев. Уже совсем близко был «Стейт Огайо» с
трепетавшим на его носу сигнальным флагом.
68
Коротнев решил сделать еще бросок и обойти поворот темпом финиша. Англичане
повторили.
Сбоку послышался грохот и стук сбившихся весел.
Коротнев оглянулся: французы и итальянцы сшиблись друг с другом, подойдя на
повороте слишком близко.
Два конкурента вышли из состязания!
Начинался бесконечно длинный борт «Стейт Огайо». Он отбросил от себя длинную
тень, в которой сразу сделалось прохладно.
Лица гребцов раскраснелись, пот струился из под фуражек. Коротнев видел, как
Птаха делал головой движение, чтобы сбросить каплю, попавшую в глаз.
— Не робей, навались, — хриплым голосом рявкнул Коротнев, — ать-два! — и
вторая часть счета «два», была почти так же коротка, как первая.
Англичане держались почти рядом. Казалось не было никакой возможности оторваться
от них.
Коротнев ускорил еще темп и увидел, что его гребцы на пределе, и больше дать
не могут. Он скосил глаза направо, англичане прибавить тоже не могли.
^?
Несколько секунд он не решался поднять глаз на своих, когда же поднял, то
увидел, что все — благополучно. Лица всех были красны, как кумач, но ни у кого
не было видно отчаяния. Новым было только то, что теперь они опускали весла с оханьем,
для того, чтобы подбодрить себя.
Коротнев понял, что «вынесут» и сердце заколотилось у него. Люди сгибались и
разгибались четко, видно было, что кисти рук еще не одеревенели, что
69
оне давали, правда, всю силу, но до изнеможения было далеко.
Можно было держать в таком темпе, пока расстояние между ними и англичанами
не увеличится еще на две-три длины.
Когда поравнялись с прелестным белым стационером «Болонья», победа была в
руках. исступленным «E viva!»
— встретили их итальянцы.
И издалека, с «Монборо» с лодок со зрителями, отовсюду, тоже гремели
одобрительные клики. И вот тогда-то Коротнев дал бешенный темп финиша.
— Спасибо, орлы! — крикнул он гребцам, едва сдерживая слезы и готовый
разрыдаться от волнения и счастья, когда была прорезана линия старта...
**
С «Молборо» видно было, как столкнулись французы и итальянцы. Нельзя было
разобрать положения прочих.
Маноле показалось, что и русский вельбот пострадал в этом столкновении. её
сердце сильно билось, ей было жалко маленького героического суденышка.
Когда длинный «Стейт Огайо» закрыл состязание, она впилась глазами в
промежуток между ним и «Болоньей», откуда должны были показаться катера. Время,
хоть и исчисляемое секундами, тянулось мучительно долго. Ей и хотелось и
казалось невозможным счастьем увидеть русский вельбот впереди других...
Но тут из за кормы американского крейсера вырвался русский вельбот. Он шел
на две своих длины впереди англичан. Видно было, что между противниками
ожесточенная борьба, но только тогда, когда
70
с «Болоньи», к которой уже подходили суда, грянуло «E viva!» — Манола поняла, что
русские выигрывают...
Подойдя к старту, вельбот на полном ходу описал красивую кривую и пошел к
своему кораблю, откуда все росло и ширилось громкое «ура».
«Класс» был показан.
71
СПАСИТЕ НАШИ ДУШИ
Тан-Фунг чудовищными прыжками понесся из среднеазиатских пустынь, взметая до
самого неба тучи вертящейся желтой пыли и растерзанного гаоляна. Наткнувшись на
извечную гряду Тянь-Шаня, он ударился о нее грудью и завыл. Старые сосны, пихты
и ели полетели по воздуху с приставшими к корням комьями земли, глины и песку.
По дороге, вдоль ущелья, проходил караван кочевников. В арбах, запряженных
быками, сидели женщины и дети, рядом бежали остромордые собаки, впереди, на
маленьких белых лошадках, ехали мужчины в цветных халатах с длинными косами.
Тан-Фунг дунул на караван, и на воздух поднялись двухколесные арбы, женщины,
быки, собаки и белые лошадки со всадниками в халатах.
В Кантоне под его напором затрещали китайские домики и тучами полетели
кровли. Он спустился к порту, и спокойная вода закипела, забурлила от
прикосновения к раскаленному Тан-Фунгу.
Большие океанские пароходы, стоявшие на рейде, срывались с якорей и
разбивались о гранитные набережные и волнорезы. Китайские джонки, с их
странными раздвоенными кормами, взлетали на гребни волн и погружались навсегда
в воду со всем скарбом.
72
Плавучие острова с воющими от ужаса желтолицыми исчезали в тучах водяной
пыли.
А вокруг, в черном столбе земли, сшибались друг с другом доски, крыши с
приподнятыми углами, деревья, заборы, люди, собаки, тощие свиньи.
Сметя все, что он мог, на суше, Тан-Фунг помчался по поверхности океана.
Разбросав караваны, малайских катамаран с грузом ананасов, и потопив яхту
английского негоцианта, пятидесятитонную
«Snow Drop»,
— он повернул к востоку и встретил там трех купцов, а на сто миль южнее, —
русский минный крейсер «Аметист».
**
Первым, кто попал в тайфун, был груженый зерном пароход «Вампоа»,
четырнадцать тысяч тонн, под шведским флагом. «Вампоа» был построен специально
для перевозки зерна.
Его корпус у ватерлинии был много шире, чем у верхней палубы, поэтому, при
качке зерно не пересыпалось на одну сторону. На середине парохода возвышалась
необыкновенно высокая труба, а к носу и к корме шло по пять низких мачт,
окруженных щупальцами элеваторов. Команда, за исключением шести рулевых шведов,
была сплошь малайская. Личный состав: капитан Кнут Ларсен, два его помощника,
англичанин и швед, и механик — латыш.
Ларсен огромный, краснолицый, которому перевалило за шестьдесят, начав
плавать еще на паруснике, был уже сорок лет в компании, которой принадлежал
«Вампоа». Теперь он был её акционером и служил капитаном последний год, чтобы
затем перейти в правление.
73
Приближение тайфуна обозначилось на барометре страшным падением давления.
Стрелка перешла предел, обозначенный словом «Tempest» и шла ниже...
На сердце у Кнута Ларсена было не вовсе спокойно: пароход был перегружен,
машина нуждалась в ремонте, котлы стары. Оставалось надеяться на Бога и на
необычайную крепость корпуса «Вампоа», построенного в Ньюкасле.
Кнут Ларсен спустился с мостика в свое помещение: :у него была большая
каюта, выходившая на верхнюю палубу. Над письменным столом, на стене,
облицованной лакированным красным деревом, висели фотографии семьи, а над
кроватью — портрет его жены, седой дамы, похожей на Сельму Лагерлеф.
Ларсен, не торопясь, натянул высокие резиновые сапоги, надел пальто из
просмоленного брезента и, похожую на шлем — зюйдвестку. Застегивая её
подбородочный ремень, он подошел к портрету жены.
В открытый иллюминатор ворвался ветер со звуком игрушечной сирены: скромное,
незначительное завывание...
Солнца уже не было, небо — багрово серое. Ларсон крепко завинтил иллюминатор
и вышел на палубу, плотно закрыв за собой дверь каюты. Он знал, что не скоро в
нее вернется.
Уже тяжело было дышать. Необыкновенная тишина царила на огромном водном
пространстве. Море застыло свинцово-серым зеркалом, слегка изменявшим отражение
бурых облаков.
Опять завыла небесная сирена, но в этот раз — с такой силой, что отозвалось
в ушах.
Ларсен поднес к глазам длинный морской бинокль. Далеко-далеко, налево
подымалась черная гря
74
да. Справа, на расстоянии миль трех, било ветром джонку, и было видно, как
кучка людей что-то делала у наклонившейся мачты с четырехугольным парусом.
Матросы бегом потащили канат по верхней палубе на корму. Протягивали леер,
за который во время бури держится работающая на верхней палубе команда.
Когда они были уже у кормы, у одного из них сорвало шапку. Она быстро
поднялась к небу и скрылась в бурной мгле.
Тайфун накрывал «Вампоа».
Пенные валы шли прямо по носу «Вампоа» и первый из них, слегка приподняв
корпус, с шумом водопада покрыл всю верхнюю палубу, заглянул в кубрик, добежал
до кормы и скатился за борт грязно-желтыми потоками.
С мостика пароход казался небольшой шлюпкой, спускающейся по масляному скату
чудовищной волны. До следующей волны было по меньшей мере полмили, но она
быстро приближалась, еще выше, грознее, чем первая.
Опасения Кнута Ларсена оправдывались. «Вампоа», слишком нагруженный,
неохотно полз на вал, который вскоре накрыл его еще больше, чем первый. С
минуту он был под водой, и командирский мостик казался маленьким островком
среди массы кипящей воды.
Сквозь вой ветра послышалось зловещее жужжание работавших в воздухе винтов.
Каждая снасть, каждый острый угол, стонали и свистели. Ветер дул с такой силой,
что казался плотной массой, ударявшей по телу. На мгновение он стал, и в воздухе
хлопнуло, будто тряхнули мокрую простыню. Маленький белый платок понесся
кверху.
75
— Сорвало со штока флаг. «Вампоа», как будто, спустил флаг перед врагом. В
этом старик Ларсен увидел дурное предзнаменование.
Пропустив под мышку леер, разбрызгивая воду, по палубе пробирался человек, с
оливковым лицом, в грязном, полосатом нательнике.
Это был посланный механиком машинист Юан-Синг. Он пришел с плохими вестями:
машинная команда не хотела больше бороться. Старый Ларсен должен был спуститься
в машину, чтобы с револьвером восстановить порядок...
**
Крейсер «Аметист», шедший из «Намбо Сото» на Формозе, к двенадцати часам
ночи был на высоте Лиу-Киу.
Погода была тихая, без луны. Небо было покрыто огромными сияющими звездами,
лившими зеленоватый свет. Море темнело, без единого проблеска, и если смотреть
на него с борта, производило впечатление бездонной пропасти. В этой темноте,
«по носу смотрящие», стоявшие на вахте на баке, не могли разглядеть
надвигавшейся гряды водяных гор. Машинисты, сменившиеся с последней вахты,
мылись в бане, когда «Аметист» внезапно положило. Скользя в мыльной теплой воде,
вся груда голых мускулистых людей, покатилась в угол, опрокидывая баки с кипятком.
— Ишь ты, словно каток, — недовольно сказал машинный унтер-офицер
Войтковский, самый сильный человек на корабле, — и чего бы это такое могло приключиться?
«Аметист» не подымался.
76
Кренометр у входа в машинное отделение показывал 42 градуса крена.
— Никак погибаем братцы! — сорвавшимся голосом крикнул веснушчатый
молодой машинист «Молибога», — что-ж это будет?..
Откуда-то донесся неописуемый грохот и стук, то вылетали из гнезд винтовки.
В камбузе со звоном билась посуда.
«Молибога» бросился к трапу.
Но «Аметист» стал подыматься и, дойдя до нормального положения, медленно
начал ложиться на другой бок. Хотя испугался не один «Молибога», но,
обрадовавшись случаю показать себя бесстрашными молодцами, матросы загалдели все
разом, высмеивая «Молибога».
— Эх ты, морской герой! Уж, действительно, молибога, — радостным басом
кричал Войтковский. — Фамилия у тебя релиозная, и ходить тебе в подряснике, не
в матроцкой форме.
И весело пригнул за мокрые волосы его голову своей огромной лапой.
«Аметист» повернул в разрез волнам, и боковая качка сменилась на килевую. В
закрытые иллюминаторы стали бешено биться волны...
**
... Радиотелеграфист, белесый кондуктор Курочкин, принимал радио.
— «Эсоэс», — сказал он, обернувшись к стоявшему тут же вахтенному
офицеру, мичману Греве.
— Спросите скорее его место, — быстро и почему то шепотом, бросил тот
Курочкину.
77
Кондуктор стал выстукивать фразу, нажимая на клавишу круглой пуговкой.
— Опять «Эсоэс», а места не говорит. Все время дает «твердо», значит,
«слушайте все». А вот — опять «Эсоэс».
— Ну, что, разбудил? — спросил Греве появившегося в дверях вахтенного.
— Его благородие, господин командир, сейчас идут, — крикнул вахтенный,
но свист ветра заглушил конец фразы.
— Вот-вот, кажется, дает, — быстро сказал Курочкин и поднял руку, как
бы для того, чтобы ему не мешали слушать. — Двадцать, сорок два и пять Норд,
122, два и сорок Ист, — сказал он Греве с таким удовлетворением, будто главное
в деле спасения было уже сделано.
— Еще говорит. Имя дает. «Вампоа», карго. Сейчас-сейчас. Взрыв котлов!
***
Было еще темно, часа три утра, когда у «Аметиста», шедшего на помощь
погибающему «Вампоа», лопнул штуртрос, цепь от рулевого колеса.
Корабль лег. Почти каждая волна перекатывалась через него и уходила,
рассыпавшись по палубе с шумом горной реки.
Переносная люстра освещала группу людей, бившихся над наложением скобы на
порванную цепь. Было видно, как из темной бездны выпрыгивали танцующие, тяжелые
волны и накрывали работавших.
Несколько раз удавалось сблизить концы, но только готовились вложить болт в
скобу, что-нибудь случалось с румпель-талями, и цепь снова расходилась:
78
«Вампоа» продолжал звать на помощь, но только давал «твердо» — «слушайте все»,
будто, он уже не в силах был сказать больше. Были перехвачены еще два радио с
английских «купцов», бывших много севернее «Вампоа».
Наконец, штуртрос починили, и «Аметист» опять пошел, то взлетая на водяные
горы, то, будто, скользя на салазках вниз.
Наступал рассвет... Четверо рулевых ворочали штурвал. Работа была трудная,
люди были в поту. Приходилось напряженно следить за компасом, так как корабль,
идя полным ходом, по попутной волне, зарывался и уклонялся с курса.
Море было мутно-желтого цвета, и, казалось, что в своем кипении подымало
песок и глину и варилось вместе с ними в огромном котле. Туч не было, носящаяся
водяная пыль закрывала горизонт, будто молочная стена.
Когда пришла смена, рулевые, цепляясь за леер, перешли в кубрик. Сняв мокрую
одежду, они молча сидели некоторое время.
Затем, один из них, старшина Левчук, медленно перекрестился, другие сделали
то же.
— Упокой, Господи, их души, — медленно сказал Левчук. — Здоровеннейший был
человек, — продолжал он, можно сказать, настоящий атлет. И как это его волна
захватила? Подумать, что как раз, когда кончил клепать. Не помогла Войтковскому
его сила.
Опять наступило молчание.
79
— А что это тот другой за ним увязался, Молибога этот? — сказал кто-то.
— Хотел бесстрашие свое показать. рассказывали, что в бане, как в
первый раз положило, он ослаб.
— Вот теперь и оправдался, сам на смерть напросился.
— А скажи, пожалуйста, для чего все это, ведь, купец тот, должно, уже
давно кончился, его, Курочкин говорит, пожаром охватило.
— А для того, козья голова, что на всякий случай! Мало ли что может
быть, какая чуда. А вдруг на воде сейчас, вот, одна душа еще держится и
трепещет, чтобы спасли. Вот, мы эту душу и идем спасать. Ты бы, небось, рад
был, чтоб к тебе целая эскадра пошла на помощь.
— Так, выходит, что за одну единственную душу, а может, и ни за кого,
своих две души в глыбу ушли?
— Это по нашему, такой счет, а у Бога другая арифметика, и до этого
тебе с твоим умом не дойти, Дуняша!
И Левчук стал карабкаться на уходившую от него и качающуюся койку.
80
ЖЕНЩИНА В МЕХАХ
Хотя якорь уже «стал», «Морж» продолжал еще идти вперед по инерции,
беззвучно и без брызгь прорезая зеленоватомолочную воду бухты, пока не натянул
якорного каната. Тогда он тихонько пошел по кривой, начав циркуляцию.
«Моржъ» находился в бухте «Провидения», единственной гавани маленького,
заброшенного народца, чукчей, далеко за полярным кругом, в Беринговом проливе.
От низкого, безотрадного берега отделилось десятка два темных точек, быстро
направлявшихся к кораблю.
Командирский вестовой, Станислав Поплавский. которого команда называла
«Штаныснявъ», веселивший публику своим скверным русским языком и особым
шутовским хвастовством, чрезвычайно любивший знакомства с новыми странами,
смотрел теперь, затаив дыхание, на узкую линию берега и на маленькия суденышки,
в которых гребли к «Моржу» одетые в меховые одежды безусые, женоподобные,
широкоскулые люди с узкими, в щелку глазами.
Они гребли одним веслом с двумя лопастями необыкновенно ловко, словно играя,
без усилий, как рыба работает хвостом и плавниками. Их меховые
81
капоры были спущены и из просторных малиц выглядывали маленькие круглые
головки с плоскими, спускавшимися на лоб черными волосами.
Первым поднялся по трапу маленький чукча со старческим сморщенным личиком,
старшина племени, судя по молчаливому вниманию, которое ему было оказано
другими.
С медленной важностью он выпростал из круглого отверстия байдарки свои ноги
в меховых чулках, легко и мягко, как кошка, выпрыгнул на решетчатую площадку
трапа, даже не накренив на бок верткого челнока, чуть-чуть оттолкнул его назад
и привязал к столбику поручня.
Затем он медленно стал подниматься по невысоким пологим ступенькам трапа. За
ним последовали другие чукчи, неся на спине груз: моржовую кость, спермацет,
китовый жир.
Одним из последних подошел к «Моржу» челнок, в котором сидело совсем
маленькое меховое существо.
Оно медленно выползло на трап, и хотя на нем были те же меховые штаны, что и
на других гостях, — короткая черная с проседью косица с грязной тряпицей на
конце указывала, что это была женщина.
В её руке был узелок когда то красный, но потемневший от грязи. Расправив короткие,
кривые ноги, она в нерешительности остановилась перед никогда невиданным
сооружением — трапом, поколебавшись немного, опустилась на четвереньки и по
обезьяньи, при дружном ржании глазевших на нее матросов, довольно быстро
поднялась на верхнюю палубу.
— Гляди, Николаев, никак, баба, — сказал смешливый трюмный старшина
Здоровчук, своему прияте
82
лю канониру. — Убей Бог, баба. Мать честная, совсем цыганская обезьяна, что
с шарманкой ходит, только из себя фигуркой побольше.
— Это мы сейчас у Поплавского спросим, он живо разберет, как он есть специалист,
баба или мужик?
— Поплавский! Где он? Поплавский! — раздались голоса. — Греби сюда
Штанысвяв, дело будет!
— К Поплавскому жена приехала! Подталкиваемый со всех сторон смеющимися
матросами появился Поплавский. Поняв, что он — центр внимания, вестовой
важно остановился перед чукчей, едва доходившей ему до груди и серьезно обошел
ее кругом.
Чукча, крепко прижав к груди узелок, поворачивалась следом за ним,
пристально смотря ему в лицо узкими глазками с воспаленными веками.
— Я так мыслю, — произнес Поплавский, после хорошо разыгранного
раздумья, — же то есть кобита, пороссийску — баба.
Раздался громкий смех.
— Но она есть аристократка, бо ма сличны перфумы. Ладне пахне.
Новый взрыв смеха. От чукчи шел удушающий запах ворвани и тюленьего жира.
— Айда Штанысняв, вот повезло матросу! Поплавский на листократке
жениться будет.
Зрители приседали от смеха, хлопая себя по крепким ляжкам красными лапами,
стонали, кашляли и отплевывались от восторга.
Маленькая меховая женщина, как будто поняв, что над ней смеются, медленно
произнесла на певучем языке какие то слова, в которых были почти
83
одни гласные, затем присела на корточки и закрыла глаза.
Она не хотела никого видеть. Сухая, до черноты грязная ручка её опустилась
на узелок, впилась в него пальцами.
В этой позе чукча оставалась до вечера, до того момента, когда гостей просят
очистить верхнюю палубу и удалиться с корабля.
Маленькую фигурку во всем меховом пришлось силой отнести в байдарку. Она не
хотела уходить.
В течение недели, что «Морж» стоял в бухте «Провидения», старая чукча первой
являлась на корабль, и всякий раз вечером приходилось ее удалять силой...
Звали ее матросы, либо «листократкой», либо «госпожой Поплавской».
Имевшие отдельные каюты, боцман Шульга, маленький и кряжистый, вылитый, как
из железа, и баталер Роксиков, толстый и рябой, сидели в центре общего стола и
ужинали.
Еда состояла из «биточков» и каши. Они ели медленно и деловито, с таким
видом, как будто оказывали команде особую честь тем, что сидели с ней за одним
столом.
Каждое их движение, аккуратность, с какой они разрезали огромные «биточки»
или отрезали ломти хлеба, медлительность пережевывания пищи и даже то, как деловито
икнули они после ужина, все говорило об их прекрасном воспитании и о глубоком
уважении, которое оба питали к своей собственной особе.
— Николаев, — металлическим голосом обратился боцман к канониру, — налей мне,
дорогая, анкерку чая... А что, ребята, — обратился он ко всем,
84
принимая обеими руками огромную кружку горячего питья, — есть ли новости по
поводу «листократки»? Как ты, Штанысняв, не огорчаешься, что скоро должен расстаться
с супругой навеки?
Последовал почтительный смех команды.
— Поплавский, что ж ты пригорюнился? — вводил его в игру Здоровчук. —
Отвечай господину боцману, как они насчет твоей супруги беспокоются.
Польщенный общим вниманием, Поплавский наморщил лоб, готовясь дать ответ.
— Я ее венце не желаю, — произнес он медленно и важно. — Бо она носе
майтке, штаны по российску, а не сподницу, как аристократычна кобита.
Боцман закашлялся от смеха и стукнул кулаком по столу. Величавый баталер
улыбался с каким то горьким удивлением. Команда гоготала, не сдерживая своего
восторга.
Кончив смеяться, Шульга вздохнул, обсосал усы и опять послал Николаева за
чаем. Выпив вторую чашку, он поставил ее вверх дном и встал от стола. Проходя,
он заглянул в иллюминатор.
— А та все крутит, да крутит коло корабля. Боится, как без ее не ушли.
Должно, ума решивши.
И боцман, безнадежно махнув рукой, проследовал к себе. Матросы посмотрели по
указанному направлению.
На палево-розовой закатной воде застыла байдарка старухи чукчи. Море было
так спокойно, что отражение её не колыхалось и не ломалось на воде. Точно, в
зеркале...
На утро пришел в бухту «Провиденья» второй ледокол экспедиции, «Тюлень». О
чукче на время за
85
были и вспомнили о ней только вечером, перед спуском флага.
За обедом было несколько выпито по поводу «встречи друзей», пылкий «динамит»,
старший офицер Бемме, был нежен и ласков.
— Доктор, медицина моя дорогая, — говорил он слегка заплетающимся
языком Покоеву, врачу с «Тюленя», — разъясни мне одну загадку, необыкновенную загадку.
Тут чукча одна есть... Погилавский, взвейся наверх и скажи, что я приказал,
чтобы ее не трогали, эту старуху... Мы сами сейчас придем туда.
— Так вот... Ты ничего не знаешь? Чукча тут такая необыкновенная есть,
все тянет ее к нашему кораблю, не отгонишь. А понять ее никто у нас не «моггит».
Ты ведь можешь с ними объясняться, с чукчами? Поговори с ней, медицина! Я уверен,
что тут не спроста. Наши гранды, конечно, скептически настроены. Хочешь,
подымемся?
Покоев, толстый и большой, лет под шестьдесят, но еще крепкий, с седыми
свисающими усами и голубыми, как васильки, смеющимися глазами, поднялся и
потянулся. — У него была манера бесшумно насвистывать какой-нибудь мотив.
Сегодня это было: la donna e mobile.
— Ну, пойдем, друг динамит, посмотрим твою чукчу, — и он стал
подыматься по трапу, продолжая насвистывать свою дежурную арию.
Старая чукча, как всегда, была окружена толпой балагуривших матросов. Шел
последний акт ежедневной комедии. В это время ее сносили на руках вниз по трапу
к байдарке, так как сама уходить она не соглашалась. Она была уже готова к
борьбе и уцепилась цепкими, сухими руками за поручни.
86
При виде офицеров, матросы расступились, и хохот затих.
Сама чукча, при появлении двух новых лиц, в которых она почувствовала
начальников, оставила поручни и обратилась к офицерам с довольно длинной речью
на своем странном птичьем языке.
Доктор пристально смотрел на нее смеющимися глазами и продолжал
насвистывать.
Вдруг он остановился и повторил одно слово, которое только что произнесла
чукча. По-видимому, он был в величайшем изумлении.
Тогда старуха опустила за пазуху свою тонкую руку, напоминавшую лапу хищной
птицы, и, слегка пошарив на груди, вытащила несколько предметов.
Сначала, большой шар из тюленьего жира, затем — колотый кусок сахара, весь пропитанный
жиром и очень грязный.
Третьим предметом была фотографическая карточка кабинетного формата.
Доктор с необычайной для него живостью овладел снимком.
Бемме потянулся к нему, и они стали рассматривать вдвоем.
С промасленного насквозь альбумина бумаги на них смотрели задумчивые глаза
миловидной девушки в форме привиллегированного учебного заведения.
Доктор отступил назад.
Маленькая старушка тоже смотрела на него своими узкими гноящимися глазами, в
которых была тревога, мольба и ожидание.
— её дочь, — крикнул Покоев и почему то сердито щелкнул пальцами по карточке.
— Вот, знаете,
87
положеньице, хуже губернаторского! Она требует, чтобы ее везли к Белому
Царю, к дочери.
— Да, да... Я вспоминаю, был такой случай, был, — быстро заговорил
доктор. — Каким то образом ей доставили с китобоя эту карточку лет пять назад.
Пойдем, поговорим, — и он крупными шагами пошел к трапу, ведущему в кают-компанию.
Спустившись вниз, Покоев откинулся в глубоком кожаном кресле, держа перед
собой фотографию.
— Безусловно, судя по карточке, раса улучшена. Хвала и честь
американским китобоям...
Затем он бросил фотографию на стол и продолжал:
— Доктор Плетнев рассказал мне эту историю. Лет двадцать тому назад,
он, еще молодым человеком, плавал на «Тунгузе» и был как раз в этих местах. У
чукчей в этот год был голод. Не то, что хлеба не было, а был рыбий неурожай,
так сказать. Люди умирали. В первую голову, — дети, разумеется.
У этой самой дамы, что ждет наверху решения судьбы, умерло двое детей,
оставалась еще девочка лет пяти. Очень славненькая, между прочим. Наши взяли
ее.
— Кажется, за мешок муки или бочонок рома, что-то в этом роде. «Тунгуз»
усыновил эту девочку. — Дочь корабля...
Да неужели никто ничего не слышал об этом, господа? Девочку привезли в
Петербург, ею заинтересовались. Отдали в Смольный. Она была очень хороша собой
и необыкновенно проста и естественна.
88
По окончании института, ею увлекся богатый человек, гвардейский офицер.
— Особняк на Сергиевской. Выезд. Абонемент, журфиксы, придворные
балы...
Продолжение — на «Морже». Маман хочет к ней, к своей собственной дочери в Санкт-Петербург,
в особняк на Сергиевскую.
— Представьте себе такую картину: Швейцар... Огромный с медалями...
Парадная дверь, зеркала, лестница, покрытая коврами.
Маман в меховых штанах ползет по ней на четвереньках.
— Это, так сказать, начало. Но главное, главное!
— Встреча с дочерью. Они не знают поцелуя, чукчи, они трутся носами.
Если у дочери есть собачка, то в ней больше культуры, чем в чукче. Но, т-с-с-с!.. Одна вещь, страшная вещь, непреоборимая вещь, — сердце
матери! Да, она вползет на четвереньках по парадной лестнице, она трется носом
с дочерью, все это великолепно, но она мать! Так сказать, закон естества,
священное право.
Впрочем, не мне решать этот вопрос, — добавил доктор, растягивая слова. — Я
рассказал, что знал и осмелился нескромно привести свои соображения. По моему дело
весьма запутанное, но решить его должен командир корабля...
«Морж» не взял с собой старой чукчи.
Когда от винта забурлила молочная вода бухты «Провидения», под круглой
подобранной кормой ледокола пошла широкая и пенная струя, подобная маленькому
водопаду. Подальше, она сглаживалась, становясь похожей на замысловатые кружева
в движении. Еще
89
дальше — ряд быстрых водоворотов, постепенно успокаивающихся и
сглаживающихся.
По этой струе еще долго держалась байдарка чукчи, гнавшаяся за кораблем, без
всякой надежды, для того только, чтобы отвести душу, чтобы в напряженной работе
заглушить тоску.
— ... А как вы полагаете, Спиридон Митрофанович, — сладким голосом
спросил за обедом боцмана баталер Роксиков, — правильно ли поступили господа
офицеры, что эту самую меховую мадаму не взяли с собой?
— А я так полагаю, что это твоей писарской морды вовсе не касается, —
вскипел и на «ты» рявкнул на него Шульга.
90
СОН
Было уже одиннадцать часов вечера, когда командир ступил на скользкую,
скрипящую сходню миноносца. Стоял мороз градусов в пять, снег падал мелкими,
колющими лицо крупинками.
На море было свежо. За слабо освещенной огнями порта и судов границей неба
нависла кромешная тьма. Ветер раскачивал миноносец, стальные тросы с унылым
стоном и визгом входили в клюзы, то натягиваясь, то опускаясь.
Слева и справа стояли еще корабли, поблескивая топовыми огнями, очертания их
уходили в темноту. Прорезая мрак, далеко загорались на верхушках мачт дредноута
желтые огоньки: дредноут с кем то переговаривался по азбуке Морза.
Внезапно вспыхнул совсем близко красный огонь лавирующей лайбы, слишком
близко подошедшей к берегу. Хриплый голос что то прокричал по-фински.
Командир с неудовольствием посмотрел на красный огонь. Хоть ничего
необычного и страшного не было в том, что бедную лайбу порывом ветра навалило
на стенку левым бортом, но красный огонь, огонь тревоги и надвигающейся
опасности, так живо напоминал этот тяжелый сон, что снился командиру три ночи
кряду! Да еще — предстоящий поход, послед
91
ний в году, из Гельсингфорса в Петербург, ночной поход в свежую погоду и...
в пятницу. Надо было везти адмирала, не признававшего примет и, конечно, ни за
что не согласившегося бы отложить поход на другую ночь. Идти ночью ему было
удобнее, днем он был всегда занят. Но, все же довольно таки неприятное
сочетание: «пятница» и «последний поход».
Так старался думать командир, но глубоко и беспокойно под этими мыслями
шевелилась другая: «вдруг исполнится сон?».
И тут же он старался улыбнуться: «надо взять себя в руки, забыть. Вздор эти
вещие сны», — и командир уже весело принимал рапорт от вахтенного офицера, совсем
молодого человека с пушком на розовом лице.
Пары были подняты, ждали только прибытия адмирала, чтобы отвалить от стенки.
И все время, через короткие промежутки, подымалась у командира, сейчас же
подавляемая, тревожная мысль: «сон, красный огонь». Хотелось поскорее выйти в
море, услышать шум винта и плеск разбиваемой волны.
Он ходил по мостику размеренными, твердыми шагами. В освещенной секторами
огня полосе показывались мелкие снежинки, порой сгоняемые ветром в сплошной белый
полог, и исчезали, уходя в темноту.
Завыла сирена «Новика» на противоположном конце порта. Командир вздрогнул от
неожиданности, и сейчас же за сиреной зазвенели верные, металлические удары
«рынды». Били склянки: три двойных и одиночный удар: половина двенадцатого.
«Сейчас будет адмирал... Сколько уж раз до
92
водилось проходить из Гельсингфорса в Петербург — и ночью, и не в такую погоду.
Похуже бывало».
«Да, но ведь тогда не было этого сна», — невольно вспоминал командир, — «и ведь
как прочно застрял в мозгу, только о нем и думаю. А попробуй не думать! — Все
равно, что не думать о белом медведе».
По палубе пробежал машинист в полосатом тельнике, — в его руках был чайник,
полный кипятку, от которого подымался совсем белый пар, — и скрылся в кубрике.
«Плохо то, что если сон исполнится, кроме меня погибнет и сто человек
команды. Интересно, снилось ли еще кому-нибудь из них?.. Какой вздор».
Порыв ветра злобно потряс брезентом мостика и принес с собой автомобильный
гудок. Но машина адмирала еще не скоро вынырнула из темноты.
Шофер, матрос в кожаной куртке и в шапке с развевающимися ленточками,
соскочил с сиденья и отворил дверцу. Из автомобиля вышла маленькая и плотная
фигура адмирала и бодро поднялась по сходне на борт корабля. Командир спустился
навстречу.
Когда остались позади портовые ворота, он уже не думал о своем сне. Было
достаточно других забот. Навигация заканчивалась, купцы из разных стран
торопились доставить свои карго. Огней было столько, будто торговый флот весь целиком
вышел на прогулку.
Миноносец шел при попутном ветре своим двадцатипятиузловым ходом и,
спускаясь с гребня волны, зарывал нос. При этом он уходил немного с курса, и
его надо было выравнивать. Когда сверили компас с маячными створами, адмирал,
до тех пор остававшийся на мостике, пожелал спокойной ночи и,
93
попросив разбудить, «если что случится», спустился к себе.
Наверху оставались командир и старший офицер.
Ветер все крепчал, порой переходя в бурю. Миноносец звенел при ударе о волну
и затем яростно бросался вперед. Кругом были огни. Совсем, как во сне.
Раз, скользя вниз волны, миноносец так зарылся носом, что поднялась корма и
винты обнажились и загудели, как огромные шмели.
— Не уменьшить ли ход? — спросил старший офицер, стараясь говорить
спокойно, и взялся было за рукоятки телеграфа.
Командир отрицательно покачал головой. Уменьшать ход было не в его обычае.
На траверзе Гогланда стало тише. Командира клонило ко сну.
— Я пожалуй, спущусь в кают-компанию, немного согреться чайком. Если
что произойдет, пошли за мной, — сказал он старшему офицеру, сгибая и разгибая
рукава пальто и делая движения корпусом, чтобы разломать и стряхнуть намерзший
лед. — Но я полагаю, ничего не произойдет, — улыбнулся он и стал спускаться по
трапу, пристально всматриваясь в огоньки, мерцавшие на совсем черном фоне моря.
В кают-компании тепло и приветливо. Командир, сбросив на руки вестового
обледенелое пальто, приказал подать чаю с ромом. Сел и надвинул фуражку на
глаза, защищаясь от яркого света лампы. Здесь, в мягком кожаном кресле,
особенно уютно после долгой вахты на обледенелом мостике.
Вестовой принес стакан из толстого стекла, с
94
горячим чаем и граненый графинчик рому. Командир сделал несколько глотков,
потянулся.
Запах рому напомнил ему Ямайку, яркий цветущий остров, на котором довелось
ему побывать гардемарином, — Ямайку, а заодно и краткий роман с тоненькой мисс,
которой он был представлен на вечере у губернатора. Он вспомнил и о поцелуе во
время прогулки верхом...
Над головой сухо потрескивала рулевая машинка и по этим звукам командир
узнавал, когда клали руля. Машинка передвигалась чуть-чуть. Держали прямой
курс, выравнивая его, когда сбивали волны.
Под этот треск командир заснул, сразу и так внезапно, будто какой то часовой
механизм захлопнул ему веки. И сразу пришел знакомый сон. Тот же сон, что
снился три ночи кряду, еще на берегу. Но теперь, в море, среди волн, наносящих
железным бортам звонкие и тяжкие удары, этот сон был особенно ярок и страшен.
Командиру снилось, что он стоит на мостике. Волны, огромные и
неестественные, какие могут быть только во сне, подымаются высоко над
миноносцем, все выше, выше, пока совсем не закрывают мрачное, глухое, беззвездное
небо. Но корабль не подымается на волну, он прорезает ее насквозь, проходя как
бы в туннеле из темного стекла. Командиру ничто не кажется странным, но сердце
его бьется учащенно. Он знает, что сейчас произойдет встреча. Она неминуема.
Так всегда случалось в этом сне... И, действительно; издалека послышался гул,
будто били в огромный турецкий барабан. Гул разрастался, но среди волн долго
ничего не было видно.
Гул становился все громче и ближе, вскоре можно
95
уже различить отдельные звуки, стук чудовищной, неровно работающей машины.
Она стучит в два хромающих темпа «та-таа», и второй — «та», более
продолжительный, чем первый. Порой присоединяется визг заржавелой рулевой цепи
и тяжкий удар её по палубе. Шум слышится то по носу, то по корме, иногда
удаляясь, почти затихая, потом сразу — у самого борта... Командир не может
оторвать рук от поручней. Он не может пошевелиться, не может оторваться от
своего места. Лишь когда миноносец уходит в туннель, он вздыхает свободнее на
короткое мгновение.
Это продолжалось долго. И вдруг, совсем близко — огонь, красный огонь на левом
борту. И сейчас же, сразу вырисовался, освещенный багровыми отблесками борт навалившегося
на миноносец чудовищно-огромного парохода. На нем нет жизни. Только слышится
глухой гул и ржавый скрип старой усталой машины... Наконец, командиру удается
сдвинуться с места. Он бросается в рулевую рубку. Фуражку его сносит ветром.
Оттолкнув рулевого, командир хватает штурвал. Он кладет руля до отказа, лево на
борт, все время глядя на призрачный корабль, не будучи в силах отвести от него
взгляда. Все залито красным светом, корабль как бы тонет в море крови, но
миноносец не слушается руля. расстояние между ним и призраком не меняется.
Командир дает задний ход, полный задний ход, но красный огонь горит все ближе.
И вдруг — гром удара и визг разрываемого железа...
Командир подскочил в кресле и проснулся.
Над его головой неистово трещала рулевая машинка. Послышался стук ног бегущих
людей. Руля клали с предельной быстротой то на право, то на лево.
96
Миноносец давал переменные хода и вдруг покатился назад.
Командир, не надевая пальто, несколькими прыжками взял трап и поднялся на
мостик.
Прямо в глаза ему бил близкий красный огонь левого борта. Огромный
коммерческий пароход навалился на миноносец. Они не могли разойтись, как два прохожих
на улице, когда каждый пытается дать другому дорогу, пока не столкнутся друг с
другом.
Миноносец стал вертеть на лево, карго повторил его маневр и еще приблизился.
Уже видны были на нем суетившиеся оторопелые люди. Столкновение, казалось,
неизбежно.
— Полный вперед, — резко крикнул командир, — прямо руля! — И в то
время, как «купец» клал «право руля», прошел у него по корме, обрезав в нитку,
чуть задев его ванту реей своей мачты.
Через мгновение, позади, светились лишь иллюминаторные огни удалявшейся
громадины... Все произошло, как во сне, только не было конца — столкновения.
У командира прошла тревога, сняло, как рукой, но почему то на душе сделалось
невыносимо скучно.
— Послушай, дорогой, — сказал он усталым голосом старшему офицеру, — я
адски устал. Вы с вашим купцом прервали мне один из самых интересных снов,
какие я видел в своей жизни. Боюсь, что он больше не повторится. Я иду вниз. А
ты смотри, скоро, пожалуй, откроем «Толбухин».
И он стал спускаться по трапу, ловя ногой уходящие от сильного крена
ступеньки.
97
ДВА ШИЛЛИНГА
Ревизор роздал почту. Мичману Посошкову письма опять не было. То есть было
одно, но не то, которое он ждал... не интересное, даже отвратительное письмо,
напоминание о долге. А ждал он другого, длинного-предлинного, написанного
мелким женским почерком, с милой, коротенькой подписью. На присланном письме
тоже была подпись, чорт бы ее подрал!
Мичман Посошков с тоской посмотрел в иллюминатор. Океан сверкал под солнцем,
больно было глазам. В расстоянии полутора миль отчетливо виднелись пальмы
одного из островов Зеленого Мыса.
Уже несколько месяцев, куда ни заходил бы клипер, все те же пейзажи из
пальм. «Банные веники!» — мысленно выругался огорченный мичман... «Забыт,
окончательно забыт. Никакого сомнения. Уж три месяца прошло со дня последнего
письма... Вот они, женские клятвы», — думал он, шагая по своей маленькой
надраенной каютке, — «тот скажи любви конец... Познакомилась с кем-нибудь на
балу в собрании и утешилась».
Ему представился огромный зал кронштадского собрания, вальсирующие пары;
Ната, «его» Ната, опирающаяся на чье то плечо, томно, как только она умела...
98
Белокурые волосы окружают нимбом головку. А «тот» нашептывает ей всякую
чепуху...
Посошков приостановился и застонал. Будто кортик вонзили ему в спину. «А я
был так нежен, так остроумен, так предупредителен! О, когда вернусь и узнаю,
кто он, — беда...».
Мичман сжал кулаки.
Потом присел на койку и охватил руками голову.
...«Сейчас там зима, ночь. Ната спит, должно быть. На дворе мороз, а у неё
тепло. Спит себе тихонько, как мышка».
**
— Топи, топи его, Белов, не пущай! — послышались громкие грубые голоса.
— За ногу его тащи!
Посошков просунул в иллюминатор голову: команда купалась. Брызги поднимались
тучей в том месте, где барахталась сотня здоровенных молодцов... Гоготание, смех,
вопли стояли над водой.
Посошков сердито захлопнул иллюминатор.
«Жеребцы, идиоты!» — сказал он в сердцах и сел на койку.
— Ваше благородие, — раздался голос.
Дверь тихонько отворилась, показалась голова сигнальщика, унтер-офицера
Боброва.
— Время на берег иттить, насчет проверки хронометров.
— Отчего не стучишь, когда входишь, балда! Сколько раз учить вас,
чертей, надо! Хорошо, ступай, я сейчас.
Он поднялся с койки.
Итак, решено. «Там» все кончено, но у него, сла
99
ва Богу, еще осталось кое что в жизни: долг и честь. Им посвятит он остаток
дней. Женщины отныне для него лишь аксессуар, не больше...
Посошков выдвинул один из ящиков койки. Наверху лежала связка писем,
перевязанная ленточкой. Он поколебался мгновение: вышвырнуть эту дребедень в
воду? Ладно, потом успею.
Воздух без малейшего дуновения окружал тело прозрачной знойной стеной. Океан
остро дышал иодом и солью, пазы палубы и снасти — горячей смолой.
Стоявший у трапа вельбот не шевелился, на зеленой, как хризопраз воде. Босые
гребцы и Бобров, тоже босиком, сонно поджидали мичмана.
Вельбот заскользил к острову. Плотная струя неохотно подымалась перед его
носом, будто по густому киселю проводили ложкой... Пальмы приближались, и уж
достигал вельбота другой запах, запах земли, пряный, сыроватый, сладостный.
Береговая полоса целиком отражалась в воде, без единой полоски ряби.
Вельбот с шуршанием выскочил на песок.
Закончив проверку, мичман Посошков решил немного пройтись по острову,
размять ноги.
Солнце жалило, как тысячи ос сквозь китель, белую фланель брюк и полотно
тонких туфель. В густой листве баньянов показывался порой переливающийся сине-горячий
океан. Среди баньянов было совершенно темно, и от разницы освещения, роща
казалась необычно праздничной, даже немного театральной...
Густое дыхание странных цветов, — бабочки то
100
нов бархата, величиною в птицу, пролетали в замедленном полете...
Откуда то донесся свежий голос:
— Гля-ань-ка, Фаддеев, бабица какова агромадная! И другой голос,
басистый и важный — Боброва:
— Шапкой накрой, шапкой ее... Потом опять тишина...
Там, где тесным строем росли мандровые деревья, было совсем темно и сыро. И
вдруг в просвете стволов открылся огненно-синий океан и, как показалось
Посошкову, совсем близко от берега, застыл клиппер. Его белый флаг с голубым по
диагонали крестом неподвижно повис в спящем воздухе.
Посошков остановился на минутку, любуясь кораблем, затем пошел дальше.
Внезапно, впереди, направо от него, послышался шорох, шум раздвигаемых
листьев, и появилась женщина с корзинкой конической формы на голове.
Негритянка — лет пятнадцати, была совершенно обнажена, — только маленький, в
ладонь величиною передничек, сплетенный из бечевок, прикрывал ее, да на руках,
повыше локтей и на щиколотках ног, ряд деревянных браслетов. Вымазанная
кокосовым маслом кожа блестела, отражая зелень, небо, море.
«Совсем, как зеркало», — подумал мичман и застыл на месте. Девушка была
поразительно сложена! Поразительно!
Он стоял, как загипнотизированный, сердце отчаянно колотилось. Но что
сказать ей и на каком языке?
Негритянка вдруг широко улыбнулась, открыв сплошной ряд безукоризненных
зубов и показала
101
мичману два пальца. Накануне, когда Посошков покупал попугая, малинового в ярко-желтом
жилете, негры тоже показывали два пальца. Это означало: — Два шиллинга...
Возвращаясь на корабль, мичман Посошков обратил внимание на то, что гребцы,
особенно загребной Фаддеев, были в непонятном смешливом настроении. Загребной
хитро превращал свой смех в кашель, чтобы усыпить подозрения офицера.
И не успел мичман подняться на палубу, как ему навстречу попался его
приятель ревизор Поплавский.
— Сержик, милый, прости меня, пожалуйста, — сказал он Посошкову, — а ведь
для тебя письмо! Сам не понимаю, как оно завалилось за стол.
Поплавский вынул из кителя плотное письмо и передал своему другу.
— Чем ты себе китель испачкал? Как будто масло? — бросил он мимоходом
и пошел, сильно размахивая по привычке руками.
Посошков рассматривал письмо, не веря глазам. Потом взглянул на китель.
«Выход один, стреляться», — прошептал он в отчаянии и поплелся в каюту.
Проходя по батарейной палубе, он увидел издали кучку матросов, окружавших
Фаддеева. Его громкий голос был ясно слышен.
— Ну и черная была та девка и, видать, скользкая, как гадюка, —
рассказывал Фаддеев...
«Стреляться», повторил Посошков, сидя перед письмом в четырнадцать страниц.
102
«Милый Сержик», начиналось письмо, «мой морской волчонок! Думаешь ли еще обо
мне? Последнее письмо твое... — и почему то сразу успокоился и даже просиял
мичман Посошков — с Мадеры, а с тех пор прошло столько дней... Я сдерживаю
себя, как могу, и стараюсь не ревновать, хоть это очень трудно. Пока ты в диких
местах, я, сравнительно, спокойна. Не ревновать же мне моего изящного тонкого
Сержика к грязной негритянке или к какой-нибудь другой дикарке?..»
«В самом деле, разве это измена?» — подумал он и с улыбкой продолжал читать
письмо.
103
ВЗБЕСИВШЕЕСЯ ПИАНИНО
Сверхсрочный матрос, шестидесятилетний Ковалев, любил жевать табак. По его
мнению, зажигать табак, вдыхать и выпускать дым — праздная и вредная затея.
«Наш Ковалев, равно, как коза, табак ест», говорили про него матросы.
Если дать Ковалеву табачку пожевать, он за это что-нибудь интересное
расскажет, — за свой век не мало перевидал он диковинных вещей и пережил
приключений. А нет под рукой табаку, он и папиросы примет. Сейчас бумажку
раздерет, высыпет табак на свою деревянную ладонь и — в рот. Пожует-пожует, а
потом проглотит, чтоб даром не пропадало.
Роста Ковалев был небольшого, лысоват, а жилист и здоровья отменного. В
береговых драках давно уже не принимал участия, но сходил на берег охотно:
любил пиво. Во всех портах были у него приятели, самых разнообразных профессий:
в Либаве — портной из флотских казарм, в Гельсингфорсе — слесарь из
судостроительного завода «Сокол», в балтийском порту — сторож.
Все это были люди дельные, положительные, но молчаливые. С ними Ковалев
любил и пивца выпить.
104
Рассказы свои он приукрашал, но ядро событий было крепкое, темы занимательны
и сочны. Против географии он подчас грешил. Так, например, в Нагасаки у него
был «случай» с хунхузом, на Мадагаскаре, по его рассказам, жили китайцы и т. д.
Однако, слушатели не жаловались и не перебивали его. Этого Ковалев не
переносил. Самолюбив был чрезвычайно.
Были среди матросов и другие рассказчики, но с Ковалевым никто не мог
сравняться. И то сказать: были рассказчики-завиралы, рассказчики-хвастуны, разсказчики-трепачи,
а Ковалев был рассказчиком-художником Божьей милостью.
Больше всего любил он рассказывать у «фитиля», где матросам разрешалось
курить.
Бывало — кончен рабочий день. Темнеет. Слышно, как со свистом режет нос
корабля вечернюю воду... Звезды вспыхивают на начинающем темнеть небе, контуры
корабля становятся все мягче, и понемногу затуманиваются. Вахтенная смена на
баке стоит в бушлатах. Только что били склянки, и еще звенит в воздухе последний
удар «рынды». Уже зажигаются огни, отличительные и топовый.
Хорошо на корабле. Тихо вокруг, тихо и на душе... Сидит себе Ковалев,
окруженный внимательными слушателями, аккуратно жует табачок и рассказывает.
Откуда только берется у человека!..
**
— Д-да! — начал Ковалев и на минуту умолк, — будто в оркестре скрипач,
дающий «ля».
Помню, в тот вечер «Строгий» подходил к
105
Симоносеки, у самого выхода из японского средиземного моря.
— Вы вот не поверите, а самое страшное, что пришлось повидать из всех
плаваниев, самое ужасное, это не через бури пришло, не через тифуны, не через
мели и скалы, не через орудийную пальбу, не через самодвижущие мины, а через
самую обыковенную пянину...
— А пянина эта, — продолжал он, — стояла в помещении господ офицеров,
в кают-компании. Есть, конечно, такие матросы из молодых, которые по своему
сроку службы не понимают, что есть пянина...
Ковалев ехидно улыбнулся и, отправив в рот порцию табаку, стал его медленно
пережевывать.
— Пянина есть такой струмент для музыки, что одному не поднять и в
руки, как гармонию не взять, — тяжелый. И сделана она из черного дерева, что в
воде тонет, и из кости слоновых клыков. Так как она страшной тяжести, то для
того, чтобы не было кораблю вреда, принайтавливается она к палубе навеки, чтоб
не гуляла во время качки и не пробивала бортов.
— Было это... в, — Ковалев поднял к небу глаза и замер, — устанавливая
дату, — в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году. Плавали мы тогда на клиппере
«Весна». Командиром был у нас Пустовойтов, капитан второго рангу. Старшим офицером,
— Ковалев снова задумался и стал что то шептать, — Билинский, Александр
Николаевич. Да, да, именно. И через них как раз произошло это несчастье, что
привезли к нам на корабль пянину, так как были они любителями музыки. Сидит,
бывало, и лупить по ней, да и трясется, а звук такой, что не по
106
нять: не то шум делает, не то сердится на кого, все равно по медной кастрюле
бьет. Это тебе не цимбалы, не геликон-бас, ни какой другой благородный струмент.
Как не бейся, а песни не поймать!
— Да... Шли мы тогда из английского королевства в Испанию, в порт
Бульбао. Хотя и была на «Весне» паровая машина, но командир и русской фамилии,
да по характеру из немцев, очень скряжистый человек, всё уголь экономил и через
то ловчился под парусами, да под парусами. А того не думал, что, сколько на угле
заработает, то на командном харче проиграет,
— дольше команду корми.
— Понятно, — сказал кто-то из слушателей.
— И столько за этого было неприятностей, что командир не любил машины.
Да... Действительно, был такой случай, что турнули мы одного купца. Не успели
во время пары поднять, а ветра нет и толчея. Мотает нас, как пробку, и никак не
можем мы с купцом разойтись.
— Дело было в Ламанше. Купец он был железный. Ничего себе бриг в тысячу
тонн. С ним мы и кокнулись, сбили ему рангоут. Пустили в ход машину, да
поздновато как будто. Сговорились промеж себя командиры, что возьмет его
«Весна» на буксир. И идем себе потихоньку в первый порт. Это был Шербург.
Завели конец, как следовает, ведем анлгичанина на буксире... Дайте кто,
матросики, табачку!
Ковалев стал растирать между ладонями табак.
— Да, так вот, — продолжал он со вздохом,
— тянем мы этого железного купца в тысячу тонн на буксире. Зыбь
мертвая, но огромадная, и как он
107
с горы слазит, — так бежит, что, нам, смотри, в корме своим бухшпритом дрифт
проткнет, а как на волну подымется, буксир наш так дернет, аж клиппер дрожит.
Подергал этот купец «Весну» цельную ночь и совсем раскачал ее. Все, что принайтовлено,
все со своих местов сошло... Да! Должен вам сказать, что на утро горизонт чернеет-чернеет,
и такой штормяга надвинулся — ничего доброго не жди. Сейчас это вахтенные
непромокаемую одежду понадевали и зюйдвестки, леер провели. Паруса все чисто
сбить, пары поднять и подобные распоряжения. Командир, капитан второго рангу
Пустовойтов, из немцев, человек аккуратный, за всем следит, глаза в руки.
Полный порядок. Но, однако, всего не доглядишь! — Не может ум человеческий до
того дойти, чтобы с Богом сравняться.
Набежал циклон. Все это зашипело сейчас, темь, ничего не слыхать, ничего не
видать, в животе сосет от нервов. Только смотрим мы, пошел наш корабль
совершенно свободно, и ничего уже его не дергает. Здравия желаю, буксирный
канат телепается, как ампутированный член! Потеряли мы своего спутника, надоедливого
купца, будто его и не было. Это, значит, он дергал, дергал, пока не оборвал. А перлинь
был здоровенный, шестидюймовый. Да... А шторм пока знает свое дело, работает.
Тут, само собой разумеется, падение атмосферического давления, что легким
невозможно вынести. Весь командный состав на мостик собравши. Машина, однако,
стучит себе исправно, без повреждений... И вдруг, как бахнет что внутри
корабля, весь корпус содрогнулся. Что такое? Откуда беспорядок идет? В
пороховом погребе взрыв? Про мину тогда не думали. Да...
108
Ковалев замолчал надолго. Понимал эффект. Наконец, как бы сжалившись,
продолжал:
— Как бахнет, даже загудело. Да второй раз, да в третий! И выходит,
что этот скандал в кают-канпании. Действительно, является оттуда вестовой
Кузмин, побледнел весь, губы синия, трясется. Руками показывает, что беда... А
тут буря, окиан ревет, дождь, беспокойство, что доверенный корабль с буксира убег.
Неприятность!
— Все до этого Кузмина, а тот на силу рот открывает: пянина, говорит,
пянина взбесивши, чуть меня не убила! А тут все продолжает: бах да бабах!
Капитан второго рангу Пустовойтов старшего офицера за себя на мостике
оставляет, бегит вниз, да только в люк заглянул, сейчас назад: «Укротить,
кричит, связать и укротить!».
— А в кают-компании, будто матросы в заграничного плавания кабачке
промеж себя дерутся. — Пилярсы, какие были, переборки разбиты, трап — все к
чортовой бабушке! Столы-стулья! Несчастия одна. Как положит клиппер на бок, так
пянина прямо по воздуху летит и гудет, как двенадцатидюймовый, и — трах в борт,
трах в переборку! И такая она крепкая сама по себе была, что на себя никаких
ранений не принимала.
— Ну вот командует командир: «петлю закидавай на ее!». Оно, конечно,
трудно набросить, когда предмет взбесивши и нет времени прицелиться, да тут еще
буря мотает, волны через корабль перекатывают. Что поделаешь?
109
Ковалев опять умолк.
— Дядя Ковалев, что ж томишь! — не выдержал сигнальщик Артюхов.
Но Ковалев стал жевать табак.
— Накидавай петлю! — продолжал он после минутной паузы. — А как ее
накинешь? Пянина плоская и скользкая. Правда, у её на боках золотые рога, чтоб
свечки вставлять, когда темно. Действительно, забросили петлю на эти рога, да
она, как заиграла, как дернула. Рога и обломись. Ничего не поделать! И все крушит,
все бьет, разбивает... У командира слезы на глазах: любимый корабль через
пянину погибает, а ничего не выдумать! Разве расстрелить? Так ты ее пулей не
возьмешь, а она все бьет, пока пробоину не сделает. А как тут пластырь завесть,
если она в помещение не впустит? Сам посуди: нет выхода!
— Ну вот, так и погибли бы все, еслиб не нашлась голова, что все решила,
и докладывает командиру, что прекратит беспорядок сей минут. И была эта голова,
— голос Ковалева зазвучал торжественно, — боцман Шульга, Игнатий Савельевич.
Умный был покойник... Он тебе без всяких вычислениев, без календарей, да
мореходных таблиц, без хронометров, да пеленгов, все это сообразил и догадался.
— Действуй, Игнатий Савельевич, — говорит командир. — Как спасешь
корабль, будет тебе крест и чин кондуктора. И супруга у тебя будет в роде
офицерского звания. Спаси корабль!
И действительно, как получил Шульга власть, сейчас кричит: «Койки кидайте в
люк! Все, какие есть, койки!». А как набросали в кают-компанию коек по самый
верх, так пянина и стала, потому что все
110
полно и нет ей простору скакать. А как остановилась, те, что посмелее
матросики, спустились и связали ее. И, подумать, что еще немного, и борт бы
проломило! Уже надтреснут был.
*
... Склянки ударили два двойных и один.
— Спать! — сказал Ковалев, — Ишь, до каких пор засиделись!.. Это, значит,
винты у нее проржавели, и она с их соскочила... Вообще, таких предметов на
военных кораблях лучше не держать. Пользы с их никакой, один беспорядок.
111
ОДНОРУКИЙ БОЦМАН
Было нас восемь человек, — курсистки и студенты.
Большая крымская линейка с парусиновым навесом, запряженная четверкой
веселых татарских лошадок, стояла уже пол часа в утренней тени кипариса, а мы
все не могли разместиться и двинуться в путь. А когда разместились, оказалось,
что забыли бурки. Как же без бурок в двухдневную экспедицию с ночевкой?
Наконец, тронулись.
Направлялись мы из Алушты на горный хребет Демержи. Что означало это слово —
никто не знал, но звучало оно прекрасно. Настоящее татарское слово!
Чеська Черновский, студент военно-медицинской академии, вез ящик с красками,
собирался писать этюды. Под каждым из них он поставит татарское название места...
Будет необычайно эффектно разместить эти этюды в своей петербургской комнате.
Медицина и искусство!
Власов, тоже студент академии, и я, юрист, не имели определенной программы,
но нас обоих прельщала перспектива — прямого, без тропинок — восхождения на
Демержи.
Барышень было пять и все молоденькия и хоро
112
шенькия. В нашем обществе царило товарищество, которым мы даже несколько
щеголяли. В этом, конечно, заключалось и некое лицемерие.
Гуляешь, например, по берегу моря, с гор несутся запахи цветов, от которых
просто рыдать хочется! Особенно действовала магнолия, с её пряным ароматом. Да
и мимозы, и миндаль, и кипарисы, меняющие свою одежду... Все вместе — букет
необычайной крепости. И так он действовал на нервы, что они совсем сдавали, и
бывало начинаешь... стихи декламировать.
Должен вам сказать, что на линейке сидела Верочка Копылова. Бестужевка. К
сожалению, не рядом со мною.
А ведь предлагала сесть рядом, но я (неожиданно для себя самого) ответил:
— Нет, я уже, знаете, на козлы, рядом с кучером. Оттуда перспектива
получается полнее.
Перспектива! На чорта она была, когда я мог сидеть рядом с Верочкой. На
ухабах нас бы подталкивало друг к другу. Чуть, чуть, разумеется, чтобы не
подумала, что я нарочно.
Итак, я поместился на широких козлах. Как полагается, не успели мы выехать
за пределы Алушты, — сзади с линейки полилась песня. Песня, конечно, к моменту
не относящаяся, — про «Стеньку Разина». Очень ее в то время студенты пели.
Нравилось, что Разин жестоко обошелся с персидской княжной. Тут и Ницше, и
свобода воли... Не думаю, что бы кто-нибудь из нас поступил так же в подобном
случае. Скорее, наоборот: на коленках бы стоял перед такой красавицей.
Песню, однако, пели со свирепым воодушевлени
113
ем. Курсистки подтягивали охотно, хотя песня была не в их пользу. Голоса у
них были хорошие, в особенности у Верочки... Контральто. Ее даже и называли Вера
Панина. Почти Варя...
Пока допели песню, линейка была уже далеко от Алушты, скрывшейся за высоким
холмом. Началось Судакское шоссе. Дорога шла зигзагами, но наш возница не
уменьшал хода, срезая на поворотах по самый край, иногда над обрывом.
Меня поразило, что он правил одной правой рукой.
А ведь четверка!
Осторожно, чтобы не смутить его, я посмотрел на левую руку. Пустой рукав висел
от локтя.
У нёго не было левой руки. И вожжи и кнут он держал в одной правой руке. В
какой руке, в какой лапе!
Ростом он был невысок, что замечалось по ногам — недлинным, но плечи были не
просто широки, а чудовищны, и спина такая же. Лицо простое, но суровое,
жестокое и такие глаза, какие бывают у людей, перенесших много физических
страданий.
Возница, вдруг пустив во весь дух лошадей по спуску, переложил вожжи и кнут
под обрубок левой руки, а правой достал табакерку, открыл ее, упершись в колено,
вынул папиросу, сунул в рот, достал коробок спичек и, зажав между колен этот
коробок, зажег одну, оградив ее от ветра своей страшной ладонью. Закурил он в
последнюю минуту перед тем, как линейка подлетела к повороту над обрывом... Тут
он успел взять в руки вожжи, натянул их, чуть умерив ход лошадей, круто по
114
вернул и обрезал задними колесами самый край дороги.
С линейки понеслись крики испуга. Все кричали — курсистки, Чеська, Власов...
Верочка кричала совсем не низким голосом, а тоненьким визгом, как затравленный
заяц...
Линейка теперь мчалась в гору. Однорукий поглядывал на меня не без
лукавства.
«Сумасшедший», мелькнула у меня мысль.
— Зачем вы это сделали? — спросил я.
— Зачем? Да что же тут особенного? Обыкновенная вещь, поворот через
фордевинд на полном ходу. Чем полнее ход, тем лучше выходит поворот. Глядите,
мы с такого ходу задарма полдороги в гору делаем. Даже постромки не натянуты...
— А я вам правду скажу, господин студент, — помолчав добавил он, —
захотелось мне вас всех с вашими дамочками испытать.
Лошади перед гребнем перешли на рысь, а потом и на шаг. Сверху открылось
море, и волны на самом деле большие, судя по высоте прибоя, казались сверху
гладкими, низкими и замедленными.
— Д-а-а-а, так вот! — протянул однорукий, — явилась у меня такая мысль
вас всех поиспытать. Вот вы геройские песни поете, и очень даже хорошо, сердце
у вас говорит, страдаете вы вместе со Стенькой, да... А вот, если вас как следует
пугануть, по-морски, — как вы на это отвечать будете? И выходит: кишка у вас
тонковата. Не то, что у Стеньки, нет! Стенька, кабы я его так прокатил, сейчас
мне бы кафтан бархатный со своего плеча, да кошель с золотом в награду. Потому
сам он на волкане гарцовал, по тонкой тропочке. Стенька то от радости
115
бы волком выл, если бы я его так прокатил! А вы... Одно — песни петь, а
другое — на самом деле кто что представляет... Разин тот на воде работал.
Особый делается характер у тех, кто на воде работает.
Однорукий хмуро замолчал, попыхивая папиросой.
На потные спины лошадей садились слепни, которых он с ненавистью отгонял
кнутовищем.
— Вы были моряком? — спросил я его не без уважения. Он мне очень
нравился. — Где это вы руку?
— Знакома ли вам история восстания Черноморского флота? — сказал он
каким то официальным тоном. — Ну, вот, в это самое время. За оторванную руку я
не был казнен, а потом подошел под амнистию. Теперь жалею, все это одна
глупость была. А хорошее было у меня положение. Боцман. На японской войне
Георгия получил... Эх, да все равно! Спасибо, что хоть без руки, да жив...
Только мне сейчас больше геройства надо проявлять.
— Как это так, почему? — вырвалось у меня.
— Да вот и потому. Обыкновенный человек, у которого две руки, может и
одну даже лошадь запрячь, никто ничего не подумает. А я, кабы одну лошадь запряг,
все бы тогда сейчас на меня: ах, бедный Севастьяныч, куда ему с парой или с тройкой
лошадей справиться, у него рука одна. А вот я им на зло четверку запрягу. У
меня хоть и одна рука, да не простая: боцманская рука, с заговором. Будь у меня
сейчас две руки, я, может быть, самый наимирнейший человек был, а тут
приходится с самыми отчаянными спориться, чтобы себя доказать, чтобы другие не
думали, что я сердце потерял и дрейфлю. Вон там, — он указал кнутом в горы, где
показалась татарская де
116
ревня, — такой есть один татарва, богатырь считается. Он как меня увидит,
сейчас корму ворочает; Года три назад, как я здесь поселился, говорят мне, есть
в одной деревне татарин такой, что спиной груженую арбу подымает. Подлезает под
нее и подымает. Как мне об этом рассказали, я сейчас в эту деревню. Мне говорят
— он в трактире. Это хорошо, что в трактире, думаю, по крайней мере. публика
будет и торжественнее тогда, и свидетели. Прихожу туда, а он, действительно,
сидит, как идол. Здоровенный, одного стула мало. Шапка у него каракулевая с
золотым верхом, на самый левый глаз сдвинута. Заиграло у меня, что он таким
покорителем сидит. Забыл даже по хорошему начать. Как вошел, сразу его с плеча
резанул, да культяпкой с другой стороны поддержал. Он, конечно, упал, а как
встал, то уже уверенность потерял и побил я его жестоко. С тех пор некоторые
татары все стараются меня запопасть, да пока не выходит. Вот видите? А будь я
человек с двумя руками, жил бы спокойно, как другие живут!
Мы подымались в гору и навстречу к нам спускались низенькие строения бедной
татарской деревушки. Грязные детишки в черном и в черных каракулевых шапках
окружили нас и бежали за нами с криком: «Бэрин, кипеечку».
— Вы у старухи остановитесь на краю самой деревни. У неё клопов мало, чисто,
сказал однорукий боцман и добавил: добросовестная татарка.
117
ГИБЕЛЬ «ЖЕМЧУГА»
Ударили склянки. Четыре полных удара. Полночь. Вахта окончилась, лейтенант
С. стал медленно спускаться с мостика. Кругом была непроглядная темень. Ни одно
из судов, стоявших в Пенангском проливе, не было освещено.
В этих местах носился «Эмден»!
Десять дней наш «Жемчуг» крейсировал в окружных районах, побывал на
Андаманских островах, на Некаборских, нигде не обнаружив корсара. Теперь, по
приказанию английского адмирала, командующего союзным отрядом, «Жемчуг» пришел
в Пенанг для кратковременного ремонта.
Лейтенант С, большой и плотный блондин, спустился привычным движением,
боком, по неосвещенному трапу с мостика на палубу и направился к себе в каюту.
Как и всех на корабле, его не покидала мысль об «Эмдене»: «В эту ночь?
Завтра? Какая чудовищная игра в прятки!».
Взявшись за медное кольцо двери в каюту, лейтенант С. подумал: «как
непонятна эта история с сигналом, которым обменялись японцы, купец — с военным
кораблем. На «Жемчуге» его легко прочли по международному коду: «Вы находитесь в
118
страшной опасности...» — Кто, вы? Японцы? Или суда союзного отряда? Страшная
опасность — со стороны кого? «Эмдена»?
Лейтенант вошел в каюту, зажег свет. Крокодиловая кожа свисала с потолка,
вдоль стен — лакированные ящики, оружие дикарей, безобразные, грубо
размалеванные идолы... Все — как полагается в офицерских каютах, во время
плавания в тропиках.
Лейтенант присел на койку и стал раздеваться.
Уродливые божки каннибальского племени, вывезенные им из «Порт Блэр», злобно
гримасничая, смотрели на него, словно предрекая «страшную опасность»... И ему
вспомнился нататуированный каннибальский вождь-колдун в «Порт Блэр», сидевший
во время церемонии священных танцев так неподвижно, что он, лейтенант С. ткнул
его в бок, желая убедиться, что это взаправду живой человек. «Каково? Вождя и
колдуна ткнул в бок — как бы не наколдовал еще проклятый, не отомстил!».
Четыре часа вахты в душную ночь утомили лейтенанта. Он быстро разделся,
бросился на койку и заснул сразу, не успев даже натянуть на себя простыни.
*
Полный рассвет еще не наступил, над водой еще стоял туман, разгоняемый
утренним ветерком, когда лейтенант С. проснулся внезапно от напряженно-гулкого
взрыва.
Механически, не отдавая себе отчета в происходящем, он повернул выключатель.
Лампочка не зажглась. И сейчас же, вслед за первым, раздался второй взрыв, затем,
безостановочно, еще и еще.
Первый снаряд, слышно было, разорвался в ка
119
юткомпании, второй — в соседней каюте... Перелет, недолет...
С. впрыгнул в туфли, надел брюки и китель, схватил фуражку и помчался
наверх.
Трап, ведущий на верхнюю палубу, был силой взрыва сдвинут на сторону, но еще
держался. Ноги лейтенанта С. жгло, будто он стал босиком на муравьиную кучу, но
нисколько не было больно и узнать причину этого ощущения покалывания ему казалось
совершенно неважным. Важно было другое: как можно скорее убедиться — «то» это
или нет. — «Эмден» или...
И все же привязался таки маленький, вовсе неважный вопросик: «почему так
странно жжет ноги?».
С. даже остановился на секунду и посмотрел на свои белые туфли: они были в
крови. И в мозгу, помимо воли, стали группироваться факты, и автоматический
аппарат выбросил готовое решение: от силы взрыва лопнула в каюте электрическая
лампочка, осколки стекла попали в туфли. Потому и электричество не зажглось,
что лопнула лампочка!
Он облегченно вздохнул и помчался по верхней палубе. Над его головой выстрелило
кормовое орудие «Жемчуга». Убедился он в этом по упругому толчку воздушной
волны, отбросившей его в сторону, но звука выстрела не слышал. Согнувшись
немного, он пробежал под орудием и чуть не столкнулся со старшим лейтенантом К.
У К. во рту была трубка, слегка дрожавшая. Глаза его были расширены от
ужаса.
— Есть спички? — спросил он отрывисто и с такой тревогой ждал ответа, словно
было очень важно, закурит или не закурит он свою трубку...
120
В начинавшем понемногу рассеиваться тумане, совсем близко, кабельтовых в
двух, вырисовался изящно-боевой силуэт неприятельского корабля. Его нос был
скошен, как у яхты, на грот-мачте сильно разнесены в сторону два больших
прожектора. Четвертая, наспех сооруженная из крашеной парусины, труба бросалась
в глаза своей грубой подделкой.
Это был он, несомненно, — трехтрубный «Эмден», и расстреливал он «Жемчуг» в
упор, бил без промаха из всех орудий своего правого борта. Вспышки непрерывных
выстрелов проносились от его носа к корме, как бегущие по пороховой нитке
огоньки.
Но вот выстрелило носовое орудие «Жемчуга» — стрелял с полубака мичман
Сипайло. Этот выстрел вывел С. из оцепенения, и он бросился бегом к своему
плутонгу. Подбежав к левому орудию, он увидел подле него груду неподвижных тел
— вся прислуга была перебита...
Обрывки тента, обугленные и залитые кровью, смешались с телами...
«Тент, да, да, тент! Тут был натянут тент», — стучало в мозгу.
Он кинулся к правому орудию.
«Эмден» проходил по борту «Жемчуга», не прекращая стрельбы. Лейтенанту С.
показалось, что орудие Сипайло повредило у немца шлюпбалку. Это, может быть, и
неверное, впечатление окончательно встряхнуло его, после отупения, в каком он
находился с минуты, когда, разбуженный взрывом, вскочил с койки.
«Эмден» намеревался, как будто, обойти «Жемчуг» с носа, чтобы перенести
огонь на его правый
121
борт. У правобортного орудия лежал лишь один снаряд.
«Послать в погреб? — Нет, я сам». Лейтенант С. ринулся к погребу, но по
дороге наступил на что то мягкое и скользкое. Лежал унтер-офицер Дедов с
вывороченными внутренностями. Дедов смотрел на С. в упор, не мигая, и глаза его
на красивом худощавом лице, как будто, спрашивали: в чем дело? Мгновение, и они
закрылись.
С. отступил на шаг... Тут раздался оглушительный грохот из порохового
погреба, — лейтенанта С. подняло на воздух и отбросило в сторону. Сорвавшимся
катером сильно задело спину. Он упал навзничь, но тотчас же поднялся и бросился
бежать.
Перед ним тоже бежал матрос сигнальщик (его фамилии С. не мог вспомнить), и
вдруг оказалось, что у этого матроса вовсе нет головы. Тем не менее, раньше, чем
упасть, он пробежал еще несколько шагов...
«Жемчуг» зарывал нос, склоняясь на правый борт. «Эмден» прекратил стрельбу,
дал ход и, красиво развернувшись, пошел к выходу. Его команда выстроилась у
правого борта и кричала:
«Гип, гип, гип! — ура, ура, ура!» — коротко и остервенело в упоении победой.
На накренившейся палубе «Жемчуга» уже трудно было стоять. Кто то из команды
крикнул: «Гибнем, братцы, погибаем!» и бросился в воду. Тогда все уцелевшие, но
истерзанные, потерявшие человеческий облик, обезумевшие люди, повторили этот
крик и стали один за другим бросаться в воду, вопя и причитая.
Толстый рыжий кондуктор Мычалкин показался
122
в одном из иллюминаторов. Он высунулся на половину из отверстия, стараясь
пролезть дальше, да широкия бедра не пускали, — внезапно, от давления воздуха
он вылетел наружу, как пробка из бутылки шампанского.
Неизвестно откуда появился перед С. опять старший офицер К. В его руках был
маленький люк, лежавший до того у командирской двери.
— Прыгай! — крикнул он, бросая люк в воду.
Лейтенант С. прыгнул. Люк держался на воде плохо, но, к счастью, поблизости
плыла койка, на которую с трудом С. и взобрался.
•Снова, на этот раз поодаль, послышалась орудийная пальба. Опять стрелял
«Эмден». В кого? Но с поверхности было видно плохо, а приподняться не доставало
сил.
«Схватился, должно быть, с дозорным французским миноносцем...». Тут раздался
тяжкий взрыв, и пальба прекратилась.
Как во сне смотрел С. на почти уже вовсе погрузившийся «Жемчуг». Некоторое
время еще были видны — его корма, похожая на голову огромного кита, неподвижные
винты и склонившийся на бок руль. Затем корма стала все быстрее погружаться в
воду и скрылась.
Над водою, усеянной двумястами погибавших людей, не прекращались крики....
«Сколько времени продолжался расстрел? Сколько минут?» — спрашивал себя С,
стараясь не выпустить койки.
В ушах у него шумело. Шум сменился удивительно ясным металлическим звоном,
будто били
123
певучие и громкие склянки. Двойные удары, много их, один за другим. Потом —
одиночные...
И вдруг — он явственно увидел — перед ним появился колдун из «Порт Блэр».
Присел на край койки и уставился злобно-торжествующим взглядом. Его кожа,
уродливо разрисованная, блестела на солнце.
Лейтенант С. потерял сознание.
Сухая, черная рука негра-гребца с английского портового катера подхватила
его в ту минуту, когда он уже погружался в воду.
124
ПЕСИК «ФИФКА»
— Послушай, Ахмет, но ведь, ей Богу, мне не хватит этого! Подумай, что
я буду делать с двадцатью франками, один стыд!
— Ничего, довольно тебе, вашеблагородие, а то, если я тебе дам больше,
ты сейчас другим отдашь. Нет, больше не дам, вашеблагородие!
Маленький и косоглазый Ахмет Беков, вестовой мичмана Дернау, большего и
толстого, заключил со своим барином условие, в силу которого все жалование последнего
находилось на сохранении у Бекова и выдавалось по мере надобности маленькими порциями,
«травилось через кнехт». Характер мичмана не позволял ему отказывать людям,
обращающимся к нему за помощью, из-за чего большую часть месяца он сам сидел
без денег, хотя отец присылал ему достаточно, и жалованье в заграничном
плавании было немалое. Платили золотом.
— Все равно, вашеблагородие, тебе обратно надо быть с шестичасовым
катером, тебе на вахту надо вступать, а Пирей греческий город, много денег не
потратишь. В Марсели дал бы тебе больше. Нельзя, вашеблагородие!
Дернау попробовал было «взять Ахмета на характер», подошел к нему вплотную с
грозным видом.
125
Маленький Ахмет, приходившийся ему до плеча, не сробел и стойко выдержал
взгляд начальника своими косыми глазками.
Мичман постоял немного, размяк и, вздохнув, отошел в сторону. Ничего не поделаешь,
приходится идти на берег с двадцатью франками...
Когда Дернау возвращался на корабль, уже на самой пристани, в виду дожидавшегося
катера, ему пришлось пережить маленькое происшествие, величину и значение
которого он учел позднее. — Толпа оборванных мальчишек тащила на веревке
маленькую собачку, очень жалкого вида, облезлую и худую. Собирались топить. Всем
делом заведовал греченок с кудрявыми смоляными волосами, на вид лет двенадцати.
Мальчишки кричали и жестикулировали в величайшем возбуждении, очевидно, ожидая
многого от предстоящего зрелища.
Несмотря на апатичную наружность, Дернау в нужный момент становился в своих
действиях быстрым и решительным, если того требовали обстоятельства. Он с
величайшей энергией растолкал мальчишек, бросился к кудрявому и вырвал из его
рук веревку, на которую был привязан песик. Но тотчас же за эту веревку
ухватился десяток грязных детских лапок. — Мальчишки не соглашались отдать
собаку. Откуда-то полетели камни, один из которых больно ударил его по плечу.
Услышав крики, из катера поднялись гребцы на помощь своему мичману.
Дело принимало серьезный оборот.
Кто-то из мальчишек развязал веревку, освободил собачку и умчался с ней в
соседнюю узкую и
126
грязную улочку. Остальные последовали за ним, крича и прыгая, как стая
голодных воробьев.
У входа в улочку они остановились в ожидании. Предводитель, быстро тараторя
излагал им свою программу действий.
Мичман Дернау оказался в затруднительном положении. Было ясно, что собаку
утопят, лишь только он сядет в катер, и наверное на его глазах. По-видимому,
мальчишки ждали, что за собаку предложат деньги. Но как приступить?
Какой то человек в чесучовом пиджаке и в надвинутой на нос панаме, с синим
бритым подбородком и черными, закрученными в колечки усами проходил в это время
по пристани.
— Нехароси мальцики, — обратился он по русски к Дернау, — если зелаете,
капитан, я могу городовой звать.
— Вы не понимаете, — бросился к нему мичман, — они хотят потопить
несчастную собаченку. Я готов за нее заплатить, сколько они затребуют.
Невозможная вещь, топить беззащитное животное!
Чесучевый пиджак выступил в роли переводчика и парламентария, одновременно.
Собачка была отнесена куда-то вне пределов досягаемости, и начался торг. Цена,
вначале, была назначена необычайно высокая, сто франков, о чем с негодованием
сообщил чесучевый пиджак. — Никакой породы, нельзя платить, капитан, — сказал
он печально, но решительно.
— Даю двадцать пять, — был ответ Дернау, тут же спохватившегося, что и
этих денег у него нет.
— Возьму у гребцов, но собаку выкуплю! Меньше, чем за пятьдесят,
мальчишки не согла
шались. Мало того, они добавили, что если им не
127
заплатят, то они потопят не только ее, но вообще будут топить собак, каждый
день по одной.
Дернау был в отчаяньи. «Колюбакин», обратился он к загребному, высокому, с
острыми плечами и огромными красными кистями рук, «есть пятьдесят франков
животное спасти, я тебе на корабле отдам?».
— Двадцать есть, ваше благородие, да у других матросиков, надо полагать,
найдется кое-что. Собачка паршивая, все равно, что гиена, да жаль, действительно,
хотя пятьдесят многовато. За ее можно франк дать, за глаза будет!
Пятьдесят франков было собрано, и собака была вручена Дернау переводчиком,
мальчишки не соглашались приблизиться.
Мичман с нежностью взял на руки дрожащего, дурно пахнувшего, необыкновенно
худого песика и прижал к своей груди, как мать прижимает ребенка чудом
спасенного от смерти.
Он был лилового цвета, но кончик морды — белого; сам же нос — розовый. Один
глаз голубой, а другой — карий. Хвост пушистый, метелочкой, что не вязалось с
его почти лишенным шерсти телом.
Песик доверчиво расположился на широкой груди мичмана. Одна его лапа
заползла под погон, и получалось, будто он обнимает спасителя за шею. По-видимому
его беспокоили новые для него запахи, моря, дерева катера и свежего человеческого
тела. Его лишенные ресниц веки вздрагивали при каждом выбрасывании весел
гребцами, сопровождавшемся стуком уключин, но выражение его мордочки говорило:
я верю, что з д е с ь мне не сделают зла. Я верю этому твердо.
128
У трапа, на верхней палубе стоял старший офицер Рыков, среднего роста,
черный, с толстыми, по-хохлацки спускавшимися усами и тройным подбородком. Лицо
его всегда имело выражение неудовольствия и раздражения. Его могло бы успокоить
лишь одно: полный порядок на корабле, но абсолютного не бывает на свете. Кроме
того, ко всему он относился с подозрением. И теперь, увидев подымавшегося по
трапу Дернау, со сконфуженным лицом прижимавшего что-то к груди, под запахнутым
пальто, он сразу заподозрил что-то неладное.
— Что несешь? — крикнул он хриплым басом, и черные жгуты его усов тоже
зашевелились с подозрением.
— Я — ничего, — начал было мичман, но затем решившись идти напрямик,
собрал всю силу воли и сказал:
— Мерзавцы греченята собирались утопить прелестную собачку, я ее отнял
у них, и вот привез к нам. Пусть и у нас будет своя собака. Ты знаешь, что на
«Ростиславе» есть и коза, и обезьяна, пусть и у нас будет что-нибудь...
Отличная собака, — добавил он не вполне убежденно.
— Опусти ее на палубу, — сказал Рыков отрывисто.
Собачку опустили. Она стала на свои тоненькие ножки и быстро-быстро завиляла
хвостом-метелочкой.
— Отправить собаку на берег, — безразлично бросил Рыков, — одну грязь
на военном корабле разводить. У нас не Гагенбек! — и черные жгуты его усов
удовлетворенно дрогнули и замерли.
Дернау с отчаянием посмотрел на Рыкова.
129
— Слушай, Михаил Александрович, я тебя прошу, очень прошу! Ведь эти
мальчишки ее потопят!
Песик вопросительно смотрел своими голубым и карим глазами на офицеров,
будто тоже просил.
— Я думаю. что это безвредная тварь, — вмещался незаметно подошедший на
кривых босых ногах широкий с выпуклой грудью боцман Крылов.
— Дозвольте доложить вашему благородию, что песик очень ничего, вежливый
такой. Как вышколить его, будет настоящий марсофлот. Мы его Фифкой назовем.
Крылов помолчал немного и добавил:
— Ничего песик.
Рыков щелкнул пальцами и отошел. Так была решена Фифкина судьба.
Из Фифки не вышло марсофлота, то есть отчаянно-лихой матросской души. Нет,
характер у него оказался штатский, береговой. Была ли у него на берегу зазноба,
либо утомляло его однообразие моря, но к 11 часам вечера он не мог более
сдерживаться и весь отдавался щемящей тоске.
Корабль был старой постройки, офицерские каюты выходили в кают-компанию, и
все, что в них происходило, было отлично слышно.
Сидят себе мирно в кают-компании офицеры, читают, музицируют или играют в
триктрак, из каюты Дернау всегда в одно и тоже время, — в 11 часов вечера,
раздается душу щемящий собачий вой.
Фифка скулил. Сначала он только потяфкивал, будто пробовал голос, затем, убедившись,
что все в порядке, постепенно расходился и давал полную силу. Рыдал совсем
женским голосом.
130
Слышно было, как Дернау уговаривал его перестать, ласково и умоляюще, Фифка
не сдавался и продолжал свое. Неожиданно вой прекращался, — очевидно, хозяин
зажимал его морду, затем возобновлялся снова. — Фифка, значит, вырвался. И так,
всю ночь, до зари.
Дернау несколько раз получал через Рыкова предупреждения. Наконец, пришел
ультиматум: либо Фифка перестанет по ночам выть, либо будет списан с корабля.
Мичман был в отчаяньи и целый день ходил сам не свой.
Но в эту ночь Фифка не выл больше.
Не выл он и в следующую, и так, — всю неделю. Из каюты Дернау не доносилось
ни звука.
Кают-компания заинтересовалась этим обстоятельством, не находя объяснения
Фифкиному молчанию. С собакой, однако, все обстояло благополучно, потому, что
по утрам она появлялась, как всегда, в хорошем настроении, вежливо и умильно
помахивая своей метелочкой. К слову сказать, она быстро вошла в тело и обросла
шелковистой лиловой шерстью.
Како, вечером, мичмана решили зайти в каюту Дернау, чтобы посмотреть, что он
делает с Фифкой, чтобы тот не выл. Войти не удалось, дверь оказалась запертой.
На стук отозвался заспанный голос: «я сплю».
Это было все. Фифкой перестали бы интересоваться, если б не случилась одна
история.
Однажды, в два часа ночи вахтенные, а затем и весь корабль были разбужены
дикими воплями: спасиг те, тонет! — По верхней палубе метался толстый Дернау в
длинной, доходящей до пят ночной сорочке и,
131
подымая к небу руки, не переставал вопить: тонет, спасите!
Разбудили подвахтенного, спустили на воду спасательную шестерку. Показался
Рыков, заспанный, с сподозревающимъ» лицом. Вышел командир, а за ним и адмирал,
маленький, сухой, акуратненький.
— Кто тонет? — спросил он командира. Тоть пожал плечами: ничего не
понять, ваше превосходительство, никто не видал!
— А этот отчего бегает? — по-прежнему вежливо и тихим голосом осведомился
адмирал, указывая на носившегося по палубе в ночной сорочке мичмана Дернау.
... «Весла... на воду», — послышался охрипший от ночной сырости голос
подвахтенного офицера. Шестерка скрылась в темноте.
Она не возвращалась довольно долго. — Искали.
Потом послышались оживленные голоса, смех, стук укладываемых вдоль банок
весел и удар крюка по столбику трапа. Спасители вернулись. На верхней палубе
показался подвахтенный, мичман Малыгин. Он был ярко освещен люстрой. В правой
руке он держал что-то, с чего лилась вода.
— Фифка!
Дернау бросился к собаке и прижал к груди её мокрое и озябшее тельце.
Адмирал подошел к нему короткими, быстрыми шажками. Мичман вытянулся, по-прежнему
сжимая в объятиях тихонько потявкивавшего пса. Подойдя к нему вплотную, адмирал
долго и иронически смотрел на странную группу, чуть прищурив глаз. Затем повернулся,
плюнул с необычайной энергией и скрылся в свое помещение.
132
Черные и толстые усы Рыкова извивались змеями, когда громовым голосом он
кричал Дернау:
— Восемь суток без берега! Будешь сидеть у себя в каюте с пикой!*).
Произошло это так. В одиннадцать часов вечера, когда Фифка обыкновенно
принимался выть, Дернау брал пса, привязывал его к своим помочам и вывешивал
через иллюминатор наружу. Темнота ли, тишина ли ночного моря, но Фифка не
скулил. Дав ему повисеть четверть часика, Дернау водворял его обратно, и Фифка
спокойно засыпал и спал до утренней побудки. Он хорошо знал дудку. В эту ночь
Дернау, побывавший на берегу и совершивший возлияние, заснул раньше, чем снял
со своих помочей собаку, и Фифке на этот раз пришлось висеть над водой
необычайно долго. Больно ли стало ему или надоело, но он стал освобождаться и
свалился в воду. Плеск от его падения разбудил мичмана. Произошла описанная
сцена... В кубрике матросы долго не засыпали.
— Влетело нашему Дырнаву! До чего у человека есть до всего жалость! —
послышался голос из темноты.
— Да, доброта, он и за блоху будет беспокоиться, чтобы не повредили ей,
— ответил другой.
— А как Фифка наш обрадовался, что его опять на корабль берут, — сказал
один из гребцов спасательной шестерки, — аж плакал, право, как дите!
... У Фифки была сломана его тоненькая задняя лапка. Зацепился, должно быть,
при падении за обушок. Срасталось плохо.
*) В особенно важных случаях ареста к дверям каюты приставлялся часовой, —
пика!
133
Корабельный врач, Афросимов, старый холостяк, с безусым бабьим лицом,
«принимал все меры». — Ничего не выходило. Фифка волочил за собой лапу с самым
жалким видом. Душа надрывалась смотреть, как мучится собака.
Дернау страдал невыносимо. Поставили фифкину гиогу в гипс. — Не помогло.
Афросимов прописал серные ванны. Денег на лечение выходило уйма. Вестовой
попробовал было протестовать, но пришлось уступить, — слишком уж грозно
наступил на него мичман. — Это было нужно для спасения Фифки!
Отчаявшись в Афросимове, Дернау стал приглашать «береговых» врачей.
Произошло однажды недоразумение, приехал врач по женским болезням.
Фифке суждено было остаться навек уродом.
Дернау сделался необычно молчаливым. Он все расхаживал по кают-компании,
хрустел пальцами и что-то шептал. Можно было разобрать при этом: «нет, не могу
больше, это не может так продолжаться дальше». Казалось, он раздумывает перед тем,
как принять какое-то важное решение.
Однажды, бледный и измученный, он сказал офицерам, оставшимся после обеда
попить кофейку: «Господа, я решился, надо кончить Фифкины мучения! Придумайте,
что хотите, надо с ним что-нибудь сделать, усыпить его, или отравить... Сам я
не могу... Пусть кто-нибудь...»
В кают-компании воцарилась тишина. Очень уж неожиданно. Но еще больше
удивило выступление Рыкова. Да, да, именно свирепого старшего офицера! Он
сказал, что не надо торопиться, что надежда на исцеление еще не потеряна, что
надо подождать лета, когда пойдут в Тулон, там французские врачи, не чета гре
134
кам, что Фифка отличная собака, марсофлот, жаль убивать такую и т. д., и т.
д.
— Нет, — слабым голосом ответил мичман, — нет никакой надежды, у него
мало фосфора в костях. Этот последний врач, что здесь был, Манганопуло, мне
сказал, а ведь он, говорят — светило. Нет, господа, один выход...». Спазма
схватила его горло...
Доктору Афросимову было поручено отравить Фифку.
— Не умел лечить, по крайней мере отрави, как следует, — мрачно сказал
ему Рыков.
Фифка, ласково повиливая хвостиком-метелочкой, вежливо съел два отравленных
пирожка и тут же свалился. Дернау не мог найти в себе силу присутствовать при
его смерти.
Трупик положили на дощечку и спустили через мусорный рукав в море.
На следующее утро происходила обычная церемония подъема флага и гюйса. Была
прекрасная погода, оркестр играл необычайно торжественно, полотнища флага — на
корме и гюйса — на носу корабля радостно трепетали под ветром, солнце играло зайчиками
на ярко надраенных медных частях, но не хватало чего-то, к чему уже все успели
привыкнуть. — Не хватало маленького лилового создания с хвостом-метелочкой и
разноцветными глазами, всегда подымавшегося на верхнюю палубу, при подъеме
флага, — вежливого и воспитанного песика Фифки.
Церемония уже подходила к концу, когда на крайнем фланге, населенном
мелкотой, зашевелились.
Передавали друг другу о чем то странном и не
135
ожиданном, указывая пальцами на близкий берег, к которому корабль был
обращен кормой.
Возбуждение передавалось по линии, докатилось до Рыкова, от него к командиру
и к адмиралу.
Адмирал живо заинтересовался.
— Послушайте, да ведь это Фифка, эта знаменитая собака, — произнес он
протяжно, всмотревшись в метавшуюся по берегу собачку. — Мичман Нифантов,
берите вельбот и доставьте нам Фифку. Право, странная и непонятная вещь. Где
Афросимов? Позовите ко мне доктора Афросимова!
Через два месяца, уже в порту Бильбао, Афросимов списался на другой корабль.
Жизнь его сделалась слишком тяжелой, не давали прохода. Даже песенку сочинили
про него и Фифку.
Пришла Японская война. Дернау командовал транспортом. С ним был и Фифка. Во
время Цусимского боя в числе прочих кораблей, начиненные шимозой японские
снаряды потопили и транспорт Дернау.
Японцы спасли с него несколько человек.
Потом они рассказывали находившимся в плену русским офицерам, что, во время
боя, они видели такую сцену: какой то русский транспорт показал киль и быстро
погрузился. Несколько человек барахталось на поверхности воды. Их подобрали.
Поодаль держался за какой то обломок офицер.
В одной руке у него была собачка. Очевидно, он долго уже боролся за жизнь,
силы ему изменили, и он ушел под воду, раньше, чем японцы успели к нему подойти.
136
БЛИНЫ
«Катеньке» было не по себе. Она вытянула свою острую, как у собаки морду,
желтовато-белую, с черным носом, уложила ее меж мощных лап с большими черными
когтями и заурчала.
Это была уже большая двухгодовалая белая медведица, вывезенная ледоколом
«Бакан» из Ледовитого Океана. Теперь, по воле начальства, она прибыла в Либаву,
чертовски далеко от родимых мест. Конечно, ей никак не могло бы прийти в
голову, что в этих широтах ей никогда не увидеть милых картин — необозримых
ледяных и снежных пространств. Если б и пришла эта мысль, ею овладело бы
безысходное отчаяние. Она чувствовала это инстинктом. Не все шло, как следует,
и она была поэтому в меланхолии.
А тут еще, её любимец, сигнальщик Федюков. редкое существо с поразительно
приятным запахом, умевший так великолепно чесать за ушами, сделал. сегодня с
ней что-то нехорошее... Инстинкт, к сожалению, заговорил в ней слишком
поздно... Раньше бы надо было!
«Не надо было есть этого мягкого и горячего хлеба», подумала она с тоской и
опять заурчала. — Буд* то колесики прокатились у неё в носоглотке.
137
Она встала, мягко, слегка постукивая когтями прошла по палубе несколько
шагов и опять легла, мордой к морю и прижав живот к мокрой, после недавнего
дождя палубе, чтобы охладить свое пылающее нутро.
— Как будто пустяки было съедено, а как плохо ей! И от предчувствия беды
она опять, по медвежьи1 застонала... Никак ей не освободиться от
этой страшной тяжести в желудке и от этого жжения... Броситься в воду, что ли?
Но ей не хотелось подыматься, от этого становилось потом еще больнее. И она
стала раскачивать головой из стороны в сторону, как человек, у которого болит
зуб.
Тепловато-сырая струя воздуха, знакомая и всегда милая, коснулась её
воспаленного носа. Она подняла голову и урчаньем выразила свое удовольствие.
Она не ошиблась: перед ней сидел на корточках Федюков.
Она пристально посмотрела на матроса, своими маленькими черными глазками.
Если бы могла говорить, она бы сказала: «Боже, до чего больно! И это сделал ты,
мой лучший друг! Но очевидно, так нужно, раз это сделал ты. Ты знаешь, ведь я
всегда тебе подчиняюсь, тебе одному». И она опять застонала.
Федюков почувствовал угрызения совести.
Как всегда, во время стоянки, он был под хмельком, а тут еще масленица. —
Сам Бог велел!
В одной руке он держал сырую рыбу, а другой он смущенно и недоуменно скреб
под фуражкой.
— Вот я тебе к блинкам закуску принес, сказал он хриплым баском.
Можете есть. Здесь, в Либаве, хорошая рыба.
Можно сказать; рыбья страна. Не желаете? Морду
138'
воротите? Думаешь, я тебя долго буду упрашивать? Лопай!
А, так ты так? Пущай-же она дрейфует в море!
Он швырнул рыбу в воду.
Тогда Катька положила ему на колени свою огромную голову и закрыла глаза.
Это означало, что он должен почесать ей за ушами.
Но Федюков сдался не сразу.
— Понимаешь, ты меня обидела. В тебе жалости нет никакой ко мне. Я за
тебя старался, специально для тебя на рынок побег, уваженье тебе оказал, а ты
пренебрегла. От рыбы отказалась, от своей природной пишши, а теперь тебе за
ушами чеши! Здрасте вам!
Федюков с достоинством отвернулся.
Катька с шумом вздохнула и глубже вдавила голову в его колени... Опять резнуло
в животе. Она застонала.
— Да что с тобой? — встревожился Федюков, которого начинало уже сильно
развозить, — через еду это давешнюю случилось с тобой, што-ли? Через то, что я
тебе горяченьких блинков дал? Бедная ты моя ведмедица, дай я тебе за ушками
потреплю! Ты не болей, Екатерина, я это не со злости дал горячия.
— Думал, что, во-первых, — масленица, праздник для всех чисто, и для
человека, и для животного, а потом рассуждал, что ты обожжешься и начнешь
чихать, чтобы команда греготала. А ты их всех сразу и поглотала, как корова.
— Все через обжорство твое, через него беда!
Вот погоди, пущай наш фельшир с берегу воротится, он тебя полечит. Он тебе
касторки даст, внутренность, как метлой выметет. И будешь ты опять
139
здоровая и веселая, будешь за матросиками гоняться, народ пужать.
Катенька опять с шумом втянула воздух, будто боясь, что расплачется.
— Не горюй принцесса моя, — продолжал Федюков таким тоном, каким
взрослые рассказывают детям сказки, вот кончит наш командир здесь свои семейные
дела, опять поедем мы в Ледовитое море-окиан, в Архангельск. — Хорошо там,
холодно, — не дай Бог! А тебе што? Тебе это самая жизнь. Будешь себе по льдам-снегам
расхаживать, рыбку из пролуби ловить...
Я тоже, знаешь, холод люблю, как я есть помор. Вся семья наша — все чисто
поморы, испокон веков. Федюковы.
И он низко склонился к Катькиной голове, обдавая ее винным перегаром. «А
потом, кто знает, может тебе какой медвежий прынец, хороший человек встренется
и полюбит тебя за красоту. Поженитесь вы, и пойдут у вас детки-медвежатушки,
мал-мала меньше».
Федюков икнул и покачнулся. рассказываемая им история растрогала его самого,
и на глаза выступили слезы.
— И будешь ты меня вспоминать, что был такой на «Бакане» сигнальщиком Федюков,
сирота и горький пьяница. Никому он не нужен, несчастный человек, только ты у
меня, да и та покинула для другого.
И Федюков залился слезами.
Катьке становилось не в моготу. Она сняла голову с колен матроса, стала на задния
лапы, опершись передними о планшир и заревела изо всех сил.
140
Удивленный Федюков сел на палубу и смотрел на нее мутными глазами. Он ничего
не понимал.
Неожиданно Катька, изогнувшись дугой, мягко перевалилась через борт и с
сильным плеском ушла в воду.
Федюков, затаив дыханье, ждал, когда, наконец медведица покажется над водой.
Но Катька долго не появлялась на поверхности, гораздо дольше, чем лучший
пловец мира. Когда же, наконец, она вынырнула, её белая голова была чуть видна
вдали. Две струи быстро расходились от её стремительного движения.
Она давно не плавала. Пожалуй, с того ужасного дня, когда к зеленовато-прозрачной
льдине, на которой была её мать с братишкой, подплыла лодка с людьми. Теми
самыми, что вот уже два года составляют её общество на «Бакане».
Из лодки ударил гром, еще один, и её мать, ставшая на задние лапы, чтобы
защитить детей, покатилась на твердый лед. Катька с братом подошли к ней и
стали слизывать с её развороченного разрывной пулей брюха темную алую кровь.
После ее забрали и ей больше не приходилось плавать.
Теперь она прыгнула в воду, потому, что чувствовала все сильнее приближение
страшного и неизбежного. Ей больше нечего было ждать спасения на твердой палубе,
и инстинкт погнал ее в воду. Для своего удовольствия она никогда бы не сделала
этого, — вода была слишком грязна и мутна, а у самого борта расходились кольца
нефти. Не было той прозрачности и синевы, к которой она привыкла, а с берега
доносился про
!41
тивный и однообразный гул города, который один может лишить плавание всякого
удовольствия.
Сейчас она об этом не думала. Тяжелый ком блинов лежал в её желудке страшной
тяжестью, рези были так сильны, что порой в её глазах сверкали искры. Смерть
приближалась, она это чувствовала, и от неё она хотела уйти.
Сначала она поплыла наискосок порту, но затем резко повернула и понеслась к
выходу.
Как раз входил в портовые ворота огромный купец, с узкой высокой трубой и
толстыми низкими мачтами.
Все время меняя курсы и идя малым ходом, он давал гудки. «Держу право» — два
гудка, «держу лево» —г три. От его могучего басового «вжжъ» у Катки дрожало в
животе, и она заметалась, не зная, куда ей броситься.
Неизвестно, сколько бы времени это продолжалось, если б не заметили
случившагося вахтенные. Через три минуты ей наперерез уже неслась шестерка. На
носу, размахивая петлей, стоял унтер-офицер, Кондаков, маленький кряжистый
человек, страшно живой и любитель происшествий. Он был из породы «советчиков»,
при чем иногда доходил до того, что давал советы самому боцману, скептику
Артамонову. На руле был лейтенант Шредер, худой остзеец, принимавший два года
назад участие в охоте, закончившейся поимкой Катьки.
— Ваше благородие, разрешите доложить, — в обход надо налево забирать,
потому лайба сейчас оттуда пойдет! Ее за пароходами не видать, — суетился
Кондаков. Катька беспременно испужается и повернет!..
142
Но Катька, увидев шестерку и услышав знакомые голоса, сама повернула навстречу
ср всей быстротой, чуть не выпрыгивая из воды. В своем беспорядочном метании
перед близкой смертью, она опять бросилась к людям, не спасут ли?
Не могли же они желать её гибели! Вода не помогла, помогут люди...
Когда на крепких концах Катьку подняли на палубу, она стала кататься по ней,
отжимая воду своим тяжелым телом из своей длинной желтоватой шерсти, с сопеньем
втягивая воздух и урча. Порой она затихала, а потом металась еще сильней.
— Что случилось с животным, не понимаю, обратился Шредер к матросам, —
дали наверное что-нибудь проглотить! Чья это дурья голова? А где фельдшер?
— Фельдшер к своей тетёньке уехавши, — выступил Кондаков. — А
проглотить, это должно Федюков ей дали. беспременно, это они. Это горячих блинов
он ей дал, говорил — чихать Катька будет. За обедом дал. Это верно. Он ей это,
должно полагать, не от злого сердца, а для смеху, произвел опыт, чтоб команде
удовольствие доставить для празднику а теперь можно вообразить, сам убивается
выше человеческих сил.
А ей что надо давать? Ей для прохлады желудка сырость повсегда, надо давать.
А теперь у ей горит. Околеет она, ваше благородие, беспременно околеет. Рази
можно ей горячих блинов? Это ей никак нельзя, — сыпал весело Кондаков. Медведь,
она животная деликатная, рази можно ее держать при таком грубом народе... А
может она и с тоски, что снегу не видать.
143
— Как тут понять, какая причина? Однако, скорее всего — блины. Это она
через них!
Кондаков с жалостью посмотрел на затихавшую Катьку. Все реже втягивала она в
себя воздух, и все медленнее поднимались её сразу запавшие бока.
— А шкуру, — добавил Кондаков, — тому-же Федюкову надо приказать
снять. Они, охотники поморы эти, и с медведям привыкли, все равно, к курям. Я
так полагаю, что он во всей команде один только хорошо сделает. — Больше
некому.
144
НА «КАЗАКЕ ХАБАРОВЕ»
Разсказ матроса.
«Золотой Рог во Владивостоке, прекраснейшее место для стоянки, но я
вспоминаю об нем без особого удовольствия, и есть отчего. Я, знаете ли, пережил
там неприятные минутки. И вот по какому случаю.
В то время я служил матросом на одном таком большом транспорте «Печенга».
Товарищем моим самым близким был Спиридон Голопан, такой, страшной силы и
мужественности, и мы с ним повсегда шли вместе на берег.
Как раз это было в начале революции, когда мы познакомились лишь с капитаном
ледокола «Казак Хабаров». Сейчас не помню, как его фамилия, а из себя он был
щуплый и неказистый.
В тот день как раз изловчились мы со Спирой на два мешка муки по шести
пудов, и с того началось, что капитан этот поразился, что мы так совершенно
свободно несем груз.
Нисколько не колеблясь и с вежливой улыбкой пригласил он нас к себе на
ледокол в тот же день выпить водки и закусить семгой.
Во время революции из за недостатка съестных продуктов подобные приглашения
очень приятные, и
145
мы, с моим другом Спиридоном Матвеевичем насилу дождались часу, когда на
берег иттить.
Погрузились мы в шампуньку, заюлил китаец одним веслом и доставил нас на
пристань, как раз туда, куда ему заказали, к «Казаку Хабарову».
Ледокол этот, как ледокол, честь честью, кургузый, широкий, нос что корма, а
трубы нечеловеческой величины, не меньше, чем на нашей «Печенге». Видно, что
помещения для частного груза у него не имеется, только для собственного угля, а
все пространство занято под машину. Страшно сильная машина, чтоб крепкий лед
бить.
Свободная жизнь началась тогда в первое время революции и с нову нам было
лестно сидеть в капитанской каюте. Выходила она прямо на верхнюю палубу, а это
всегда хорошо, когда выход свободный.
Народу в этой капитанской каюте было уже довольно много к нашему приходу.
Предчувствие ли, или так простой случай, но сели мы со Спирой поближе к выходу.
В числе прочих гостей, как по разговору потом выяснилось, был старший
помощник, машинист и два кочегара. А из береговых были два китайских купца, для
тайной торговли спирта в бидонах.
Один по настоящему одет, в пиджаке чечунчовом, а другой, в своей кофте и в
очках.
Да еще был один совершенно штатский субъект интеллигентного вида и неизвестно
для какого случая.
Посмотревши на выставленные продукты, мы убедились, что водки много и вполне
хватит, пять больших графинов, а закуска состоит из томатов, тоже в довольном
обилии, однако же обещанной семги что то не видать, даже не пахнет.
146
Так как я за это время, как случилась революция, научился себя вести в любом
обществе совершенно свободно и отлично, то и заметил я капитану, что это
довольно даже слабо, звать гостей на одно, а давать другое и что сейчас не
такое время, чтоб издеваться над личностью, тем более, что как он сам из
матросской среды и в капитаны выбран на основании судового комитета.
После такого моего заявления, капитан нас успокоил и стали мы выпивать и
закусывать томатами, которых было сколько душе угодно. При этом завязалась
оживленная беседа, которую вел сам капитан и врал при этом совершенно
недопустимо.
Так, он, между прочим рассказал, как ему пришлось бить одного рыжего инглиша
в Гон Конге. Я думаю, что все это сплошная наглая ложь была.
Вышло так, что стал в него рыжий пробки бросать.
— Это я считаю возможным, и очень часто случается, что люди в кабаке друг в
друга пробками завинчивают.
А после того, как пробки, начались у них необходимые объяснения.
И первым делом за короны не согласились.
Каждый за свою стоял.
Вот рыжий сейчас за своего короля и против нашего.
Казакхабаровский капитан тогда, по его словам, очень ловко про английскую
корону выразился, только здесь нельзя привесть потому, что дамы, какие прочтут,
могут не согласиться.
С того и пошло.
Я тогда стал возражать и говорю капитану: ты,
147
товарищ, не с того конца тали отдаешь, когда с полного хода корабля шестерку
на воду спускаешь, не оттуда действуешь. Смотри, говорю ему, как бы ты воды
полную шестерку не накачал.
Как это ты о таких тонкостях распространяешься, что ты этого рыжего убеждал,
а на каком языке ты с ним геройствовал? Как разговор про между вами был старорежимный,
про королей-императоров, то, надо полагать, это до революции случилось, когда
ты еще матросом был и, должно быть, по какой слабосильной специальности,
потому, что фигурка у тебя довольно паршивая.
Так вот, ты и объясни, как же ты с ним договорился, на каком языке? Что
пробками кидались, это я согласен, это можно сказать, одна мимика, кинематограф,
это на всяком языке можно, а вот когда про короны начали и про оскорбление
наций, это уж я не согласен и не хочу, чтобы ты нас со Спирой за дураков
считал.
И, простите меня, товарищ капитан, но я опять к прежней теме обсуждения
вернусь и укажу, что вы уссурийскую семгу обещались поставить, а пустили лишь
это красное затмение из томатов.
Так что я после всего этого совсем даже собираюсь сняться с якоря из вашей
прекрасной бухты...
Смотрю я, а хозяин наш, капитан с «Казак Хабарова», откровенно мигает
машинисту, который рядом с моим Спиридоном у входа сидел и с ружьем.
Машинист этот из себя совершеннейший африканский бегемот, только позлее,
такой породы, что тут кулаком ничего не поделать, такое густое тело.
И вот, семафорит ему наш хозяин, мигает
148
так, что морда у него совсем на стррону перекосившись.
Понятно, как сам нализавши, никак не может своей конспирации соразмерить,
думает другие и не замечают.
А другие как раз замечают. Даже китайцы, на что иностранный элемент, и те забеспокоились
и про меж себя лопочут на тот предмет, как бы им в шампуньку поскорей, да юли
до фанзы.
Я про себя соразмеряю, как бы нам с одного счета «ать» африканского бегемота
подхлестнуть, тем более, что по причине революции у него ружьишко может стрельнуть
на идейной платформе, как смотрю, хозяин наш опять до меня распространяется.
И это очень интересно, до чего человек был охотник врать.
Вот он самым откровенным голосом говорит:
«Товарищи моряки с «Печенги», вы не беспокойтесь, время вам шеи
посворачивать не пришло еще, ужо успеется. Мой машинист руками дуло казенной
винтовки крутит, так что, повторяю, успеется, горячиться пока нечего. А вот на
мою комплекцию вы ложно смотрите. Я хучь маленький, а злой и страшно сильный..
А был еще сильнее, но в собственном имении, четыре тысячи десятин Черниговской
губернии, с сестрой повздоривши, тройку чистокровных коней, что она правила, не
отпускал, за заднюю ось фативши.
Как дернули кони, так пол коляски на моей стороне осталось. Вот после этого
случая я себе в пояснице жилы на четверть аршина вытянул. Однако же, есть еще
сила, на вас хватит!
149
И единственно, как я, капитан и полновластный командир «Козак Хабарова», то
не имею полного права рук марать, с простыми матросами сшибаться.
Бить вас будут мой машинист и кочегарная команда.
Все равно не уплыть вам безвредно отсюда, так что пока выпейте еще кое что,
это польза для храбрости».
А за столом, действительно, кочегары сидят в публике. Прилично сидят, в
чистых вязаных рубашках.
Конечно, должны были заработать от капитана по полтиннику, или по рублю,
может быть, на душу.
Всегда ли на «Казаке Хабарове» такой обычай был для гостей, была ли
кочегарная команда на специальном жалованьи у капитана, но сразу сделалось мне
понятно, что хозяин наш был не первого срока форма одежды и человек подлой
души.
И, можете себе представить, никакой драки не вышло и не было зрелища для
злобного капитанского сердца.
Действитёльно, неожиданно совсем повернулся случай. Оно как будто и жалко,
что с бегемотом-машинистом не попробовались, но ничего, может быть еще выйдет
случай, Бог даст, не все еще пропало, но сидел в публике, как я уже говорил,
один такой интеллигентный человек.
Как мы потом примерились и справились, то оказался это комиссар пловучих
средств, а до революции был он в Кунс-Альберсовой фирме конторщиком.
Тоже, можно сказать, жидковатый довольно субъект и в очках. Книжки читал-читал,
даже глаза
150
себе напортил. Слушала эта очковая змея наш разговор все подробно, да потом
и говорит нашему хозяину:
— Может, товарищ капитан, это и не вполне, так подобает, как я вашу хлеб-соль
и напитки потреблял, но я должен такое замечание сделать, что сегодня же буду
на вас в совете комиссаров доносить, что вы не на месте и не на высоте задач.
Первое основание есть, что вы из монархических соображений в прошлой вашей
жизни состязались с англичанином на кулачки, который хоть и другой державы, но
тот-же интернационал.
А второе основание будет, что вы суть бывший собственник, как имевший четыре
тысячи земли в Черниговской губернии и чистокровных коней для удовольствия, а
не для пахотных работ на земле.
А третья идеологическая платформа моего доноса, товарищ капитан «Казак
Хабарова», это то, что вы из среды выйдя, не хотите рук с простой матросней
пачкать, как вы указали, и употребляете для этого наемный труд честных тружеников
кочегаров, которые, заместо ваших подкупных избиений, должны бы лучше от
огнедышащих топок отдохнуть. А засим, говорят эти интеллигентные очки, — я поблагодарю
и попрощаюсь.
— Домой надо. У меня с пупочной грызи бандажик мой соскокнул».
— Эге, думаю я себе, запеленговали нашего красавчика. Ну, как-то он
будет в таком узком месте разворачиваться под собственными машинами и без
буксиров.
Так и ушли мы с пушками на «товсь», Да без единого выстрела.
151
Потом узнали, что слетела наша птичка с высокого шеста, перестал наш
любезный командир свой вымпел на «Казак Хабарове» держать.
Другими словами, совсем обосячился человек, как прошуровали его за
антиреволюционность с ледокола, и до того дошел, что даже водовозы-корейцы его
били.
А они-то, какие уж люди!
Каждый может сбрехнуть, оно разумеется, для форсу, для величия или для чего,
но с умом делай.
Да еще при комиссаре за королей говорить!
152
...«И РАЗОШЛИСЬ, КАК В МОРЕ КОРАБЛИ»
Как и всегда, при входе в Вальпарайзо, море было удивительного зеленого цвета.
Но дувший в этот раз сильный, баллов в пять ветер, разведя зыбь, взбудоражил
его поверхность, набросил на скаты волн густую, более темную сетку ряби и
далеко нес по воздуху хлопья пены, сорванной с их гребней.
Небо было забрано серыми грозовыми облаками и не сулило на ближайшее будущее
ничего хорошего.
Клиппер «Крейсер» входил в порт. Уже прошли маяк, однако, волны были почти
так же высоки, как в открытом море.
Корабль шел в бакштаг, слегка зарывая при спуске с огромной волны и купая сетку
бугшприта. Слышался шум вытесняемой стройным и крепким корпусом воды и шипящий
звук рассыпающихся гребней уже позади корабля.
Белоснежные паруса его, той чистоты, которая бывает только на военном флоте,
ярко выделялись на серо-свинцовом небе.
Мичман Келлер стоял на вахте, на просторном, свободном от машин, мостике,
держась за поручни и, сгибая колени широко расставленных ног, чтобы не слететь
при спуске с водяной горы, смотрел на открывающуюся панораму огромного порта.
153
Сотни парусных судов, бригов, барков, бригантин и шхун щетинились лесом
голых мачт. Порой виднелась высокая и тонкая труба колесного парохода, затем опять
шли парусники. Все эти суда раскачивались на взволнованной поверхности моря.
Казалось, они были измучены неспокойной погодой и все не могли дождаться,
когда же, наконец, море успокоится.
Вот, как будто, ничего, но подлетит волна повыше, и опять нагибается корпус,
и мачта укоризненно раскачивается.
Будто огромный лес, чудом выросший на воде, гудел, свистел своим рангоутом и
склонялся под напором злобного соленого ветра.
Вдали показалась бочка, на которую собирался стать «Крейсер». Волны порой
высоко подымали ее на своих гребнях и покрывали затем плотной зеленой массой.
Слева от бочки стоял трехмачтовый купеческий бриг под английским флагом. На
его широкой черной корме большими белыми буквами было написано:
— «Minerva — Liverpool».
Много дальше, вправо, стояла белая шхуна с необыкновенно высокими мачтами.
Два негра глядели с её юта на мчавшийся «Крейсер».
Для того, чтобы «стать на бочку», необходимо было, убавив паруса, пройти в
глубь между «Минервой» и белой шхуной, много ниже бочки, повернуть через
фордевинд и, почти в лоб ветру, пользуясь забранным ходом, подойти к бочке и
заложить перлинь. Для того, чтобы описать дугу пошире, «Крейсер» должен был
взять как можно больше влево, чтобы по
154
лучить, таким образом, разгон, необходимый ему для хода против ветра по
инерции, вплоть до самой бочки.
Проходя мимо «Минервы», он задел своей грот-брам-реей за снасть англичанина.
Раздался треск. На «Минерве» забегал народ, но клиппер «Крейсер» был уже
далеко. Свистели боцманские дудки, готовились к трудному повороту «через
фордевинд».
Когда, через несколько минут, корабль стоял уже «на бочке», волнуясь, как
привязанный, после долгого галопа, конь, командир приказал Келлеру, на следующее
утро, перед уходом из Вальпарайзо, пойти на английский бриг, представить
извинения и уплатить за поломки.
Когда наступило это утро, серенькое и дождливое, все еще дул сильный ветер.
Ругаясь про себя и злясь, мичман Келлер шел по скользкому «выстрелу», чтобы сесть
в танцевавшую под ним «шестерку».
— И всегда посылают меня, — говорил он себе, сидя уже в «шестерке» и с
неприязнью глядя на приближавшийся огромный черный борт «Минервы», — всякую
дырку заделывать. На горе мне мой английский язык!
Маленький толстый, начисто выбритый капитан «купца» был немногословно любезен
с мичманом.
— Командир корабля «Крейсер» приносит вам свои извинения за
вчерашнее столкновение и просит сообщить, как велики убытки, причиненные этим
столкновением, — серьезно и холодно сказал Келлер.
— О, убытки, — медленно протянул капитан, не вынимая изо рта короткой
и толстой, как он сам, трубки. — О, это ничего, это не так много. О, я думаю,
что это пятьдесят фунтов. — Он вынул при этом
155
трубку изо рта и посмотрел на мичмана водянистыми, слегка вытаращенными
глазами. — Это пустяки, — продолжал он и, внезапно оживившись, добавил: — Вы
хотите виски-сода? Я знаю, что вы, русские, любите виски без сода. — Капитан
рассмеялся.
Мичман Келлер, серьезно сдвинув брови, вынул из портфеля пять шелковистых
десятифунтовых бумажек.
— Виски? Собственно говоря, я очень тороплюсь, мы сейчас снимаемся. —
Он был, видимо, в нерешительности. «Впрочем, была не была, трахну баночку,
такая чертова погода», подумал он про себя.
Капитан разлил виски из черной пузатой бутылки.
— Ваш корабль прекрасный ходок, о, это действительно так, я заметил
вчера. Он делает по крайней мере...
— Четырнадцать узлов, идя в бакштаг.
— О, четырнадцать! Это замечательно, да. Они помолчали.
— У вас был благополучный переход? — продолжал «занимать» капитан.
«Надо идти», подумал Келлер и, приподнявшись, сказал: — да, благодарю вас, —
но в этот момент открылась дверь и на пороге появилась девушка, «необычайно
интересная», как определил Келлер. Высокая, крупная блондинка с большими серыми
глазами и красивым, хотя и не маленьким, чувственным ртом.
Она посмотрела на мичмана, чуть-чуть улыбаясь и слегка прищурясь, будто он
сидел далеко.
— Моя дочь, — сказал капитан и, вынув изо рта трубку, показал ею на девушку.
— Она родилась
156
на «Минерве» и у неё морская кровь. Хе-хе! Но, ведь, вам кажется время идти
на свой корабль? Смотрите, там что-то говорят у вас, я не понимаю, это не международный
код.
Мичман выглянул в иллюминатор. «Крейсер» сигнализировал: «Мичману Келлеру
вернуться немедленно».
— Это не то; у меня еще есть немного времени, — сказал он, несколько
сбиваясь, — меня возьмут на ходу. Это, знаете, у нас всегда принято — на ходу.
По морскому. Я люблю это.
— Ваше здоровье, — добавил он затем, смотря прямо в глаза красавице. И
залпом осушил стакан.
В голове зашумело, в груди жгло. Теперь он был готов решительно на все, даже
на расстрел, лишь бы побыть еще часок, пол часа, четверть, здесь, на «Минерве»,
в этой большой каюте, озаренной сиянием от присутствия красавицы.
«Боже, какая родинка», заметил он про себя. «В самом углу рта. Вот бы
прикусить ее во время поцелуя. Нет, нет, дезертировать, вписаться в роль на
«Минерве», неслись в его голове хаотические мысли.
Лицо капитана сделалось сумрачным. Он пыхтел с остервенением своей трубкой,
утопая в облаках дыма и... молчал, чертовски молчал.
«Как бы задобрить папашку», с тоской говорил себе мичман. «Нет, надо
уходить» и... не уходил. Грядущее было черно, он примирился уже с ним. Одно
было необходимо, как воздух: остаться еще на «Минерве», совсем немножко, самую
капельку! А родинка на милой губе выступала все призывнее, как черная звездочка...
— Вам не надоело быть постоянно на море, —
157
изящно склонившись, обратился он к дочке капитана. — Ведь, вы так молоды;
вам, вероятно, и повеселиться хочется, потанцевать иногда, а вы все время так,
одна.
Ему ужасно хотелось услышать её голос.
— Нет, — ответила дочь капитана, — я не скучаю.
Это было все, что она сказала. У неё было контральто.
— Ваше здоровье! — сказал он уже с некоторым отчаянием и вызовом,
дерзко адресуясь к ней одной и не обращая внимания на отца. — Только англичанки
могут быть такой совершенной красоты, — добавил мичман.
— О, это не совсем так, — вмешался капитан, перекатывая хрипевшую
трубку из одного угла рта в другой. — Во-перывх, в России бывают изумительно
красивые женщины. Я видел в Санкт-Петербурге, и в Архангельске, и в Риге. А, во-вторых,
лейтенант, ваш корабль уже снялся. — Он показал в иллюминатор своим
ревматическим пальцем.
Клиппер «Крейсер», красиво накренившись, шел в полветра.
«Подняться на ходу», говорили разноцветные флажки.
Не помня себя от печали, простился мичман с красавицей и её недовольным
отцом и, как в тумане, стал спускаться по повисшему над водяной бездной
штормтрапу в «шестерку». Гребцы рванули с силой и «шестерка» взлетела на водяную
гору.
Келлер оглянулся:
Высокая, крутая корма «Минервы» поднималась из воды за отхлынувшим валом,
обнажившим ее ниже
158
ватерлинии. Видна была её подводная, заросшая серыми ракушками, часть.
Он поднял глаза.
У борта, опершись на него, стояла дочь капитана. её светлые волосы развевались
по ветру, черная родинка у милого, улыбающегося рта, была отчетливо видна.
Вдруг её руки отделились от поручней, медленно поднялись и, приблизившись ко
рту, послали бедному мичману долгий и страстный поцелуй.
Она была одна, дочь капитана; отца не было видно.
** *
Прошло несколько месяцев. Келлер уже не вспоминал об этой встрече, равно как
и о двух печальных месяцах «без берега», полученных в наказание.
Клиппер «Крейсер» входил в порт Коломбо.
Навстречу ему, почти борт о борт прошел большой бриг под английским флагом,
выходивший из Коломбо.
Келлер был на мостике. Ветер был свежий, и парусник быстро удалялся, но
мичман все же успел прочесть его имя, стоявшее на корме:
— «Minerva — Liverpool».
Белым мотыльком трепетало что-то на юте «Минервы».
Келлер схватил бинокль: женская фигура махала платком.
Что-то кольнуло сердце мичмана. Затем прошло.
«Мы разошлись, как наши корабли», — сказал он сам себе поучительно. «Но,
если в Коломбо произойдет что-либо подобное, я уже не упущу, нетс!>
И ему сделалось задорно весело.
159
ОГЛАВЛЕНИЕ.
Две волны..................................... 5
Встреча ....................................... 13
Коля Турок................................... 23
У «Круглой Бухты»............................. 33
Yale
.......................................... 35
Случай с цикадой............................. 42
Бокс ......................................... 53
Гребная гонка.................................. 61
Спасите наши души............................. 72
Женщина в мехах............................ 81
Сон .......................................... 91
Два шиллинга.................................. 98
Взбесившееся пианино.......................... 104
Однорукий боцман ............................ 112
Гибель «Жемчуга».............................. 118
Песик «Фифка» ............................... 125
Блины ........................................ 137
На «Казаке Хабарове».......................... 145
И разошлись как в море корабли............. 153
Imprimerie <PASCAL>. 13, rue Pascal, Paris (5).