А. Гефтер

Секретный курьер

Памяти погибших секретных курьеров, безвестных, как и их могилы

ПРОЛОГ

Сотни людей в самых разнообразных одеяниях копошились в Кронштадтском порту у больших, груженных углем барж. Лучи октябрьского северного солнца просачивались сквозь белесую мглу к полудню еще не рассеявшегося тумана. На сотню шагов предметы подергивались дымкой и теряли свои очертания. Даже портовый гул, обычный гул от грохота и лязга железа, ссыпки угля, свиста пара, и он расплывался в воздухе, будто мягкие стены сдерживали колебания воздушных волн.

Только вой сирен нефтеналивных пароходов и турбинных миноносцев находил в себе достаточно силы, чтобы прорваться сквозь пелену молчания.

Над дальней бурой мглой повис, как символ, блестящий крест собора, ясно видимый отовсюду.

Помощник присяжного поверенного, прапорщик во время войны, близорукий, в очках в поломанной железной оправе, перевязанной почерневшей ниткой, в обсыпанном угольной пылью френче и в котелке, с трудом, открыв от усилия рот, нес на своей худой спине мешок угля. Сходня пружинила под его ногами, крупные, осколки антрацита впивались в стертые подметки обуви. Впереди него нес уголь высокий, плечистый человек в обтрепанной, когда-то черной, теперь зеленой рясе. Рыжие голенища давно не чищенных разбитых сапог показывались у него при каждом шаге из-под полы рясы. Маленький монашеский клобук четко вырисовывался на блестящей золотой копне длинных кудрявых волос. Монах из Соловков.

Семнадцатилетний кадетик, в летней гимнастерке, без шапки, со спутанными, слипшимися от пота светлыми волосами, с порозовевшей от усилий и вымазанной углем мордочкой, стараясь показать, что он мужчина и силач, почти бегом, впереди монаха спустился со сходни и бойко высыпал мешок на угольную кучу.

Матрос в шапке, с вывороченной наизнанку лентой, чтобы нельзя было прочесть названия корабля — революционная мода, наблюдал за погрузкой, сидя на высоком, поставленном стоймя ящике. Он играл не доходившими до земли ногами, обутыми в новые желтые сапоги с высокими каблуками. В особенности они ему нравились потому, что на них были выбиты фестончики и дырочки. Удовольствие от сознания обладания такой обувью делало его добрым.

— Эй, послушайте, товарищ, — крикнул он пожилому, болезненному грузчику в черном длиннополом сюртуке и офицерских брюках. — Вы можете пропустить очередь, как вам, я смотрю, чижало. Присядьте пока,

это ничего. У нас на работе люди не должны измучиваться, как раньше это было принято. Вы присядьте. Раньше, бывало, у нас на кораблях людей под музыку заставляли грузить, до того издевательство доходило. У людей пот и слезы, а они себе музыку играют. Присядьте, я разрешаю, как я есть надсмотрщик.

За баржой рядом стояла еще одна, за ней еще и еще. Издали маленькие, как муравьи, люди темной струйкой текли вниз, другие — вверх по сходням.

Но только этот угол Кронштадтского порта жил и шевелился. Во всех же других его частях нависла нудная тишина безделья и сонной тоски.

Так же сонно и ненужно раскинулись стоявшие на рейде, на бочках и у стенок корабли: изящная «Аврора», герой Октябрьского переворота, стояла дальше всех, за ней, ближе к выходным Лесным Воротам, — четы-рехтрубная «Россия», а затем, совсем недалеко от мола, — «Память Азова». На внутреннем рейде — бригады линейных кораблей и минная дивизия.

Балтийский флот был собран на свою базу.

Из всех портов Балтийского моря сошлись корабли в место своего последнего пристанища, проделав удивительный поход через ледяные поля. Давно не крашенные, все исцарапанные, с разрезанными льдом бортами, некоторые со снятыми трубами и разобранными для долговременного ремонта машинами, они стояли на тихой, свинцовой, с редкими лазурными лагунами воде, как памятники былому, недолговременные и ненадежные.

На давно не скатываемой верхней палубе «Памяти Азова» стояли два офицера. Командир, высокий и стройный остзеец, Миллер, молодой еще человек, с кирпичным обветренным лицом, всегда улыбающийся и показывающий при этом великолепные зубы, и другой,

маленький, на голову ниже Миллера, необыкновенно широкий в плечах, с крепкой, как у борцов, шеей. Это был вахтенный начальник «Памяти Азова» Келлер.

— Хочешь в Петербург сегодня? — спросил Миллер. — Смотри, кажется, в два часа пойдет ледокол, нечего тебе дожидаться парохода. Таким образом ты выгадываешь три часа времени.

— Да, хотелось бы... Послать Боброва за разрешением в судовой комитет? А?

Миллер подошел к трапу, ведущему с мостика.

—  Бобров! — крикнул он необычайно зычно. Почти моментально показалась веснушчатая физиономия вестового.

— Разрешение для господина лейтенанта идти на берег по казенным надобностям и катер к правому трапу.

...Старый катер «Азова» с нечищенной медной трубой через несколько времени показался из-за кормы корабля. Матрос с крюком и без шапки стоял на носу, готовый ухватить за штаг трапа.

— Фадеев, — весело крикнул ему Миллер, — что ж ты пустую голову показываешь, а где шапка?

Видно было, что он кинул эту фразу, чтобы позабавиться. Что уж там за дисциплина теперь!

— Шапку в кубрике оставил, она больно чижолая, — ответил матрос и осклабился.

Бобров принес разрешение, и Келлер стал спускаться по трапу.

— Нэсси увидишь, кланяйся! — крикнул Миллер, перегнувшись через поручни мостика.

Катер отвалил.

Вскоре показался большой ледокол, полный народа. Оттуда слышались пьяные крики и гармошка. Фадеев с завистью глядел на эту соблазнительную картину.

— Это они собравши на единый фронт против Колчака, — сказал басом рулевой катера, — не следовало бы вам с ними идти, ваше благородие!

— Ничего, дойдем как-нибудь, — ответил Келлер и прыгнул на каменную ступеньку пристани.

Катер пошел обратно.

Вся верхняя палуба ледокола была забита народом. Были матросы с ленточками «Севастополя», «Гангута», «Авроры», «Лейтенанта Бутакова», подводных лодок и транспортов. Они сидели на своих сундучках и мешках, курили и щелкали подсолнухи. У некоторых были в руках водочные бутылки, другие закусывали. Крепкая ругань повисла в воздухе. Большой плотный матрос в шинели внакидку растягивал мехи огромной «итальянки», с хрипом отхватывая какой-то марш. Матросы с неодобрением провожали взглядами шедшего на бак Келлера. На всем ледоколе не было ни одного офицера.

«Стать бы так, чтобы не обращать на себя внимания. Может быть, и забудут о моем присутствии».

Ледокол начал беззвучно рассекать воду. Заснувшее море морщилось крупными полукруглыми складками, кривившими отражение бортов корабля. Глухо постукивала машина. Уже навстречу бежала светло-серая длинная стена мола, и открывался выход в Лесные Ворота. Брошенный кем-то окурок папиросы ударился о грудь Келлера.

«Начинается», — подумал он, и сердце забилось сильнее.

— Что же это мы, товарищи, будем смотреть, чтобы белогвардейцы из Кронштату убегали? — раздался высокий голос с надрывом. Келлер ждал продолжения. Относилось, несомненно, к нему. Пока не поддержал никто.

— Мы сейчас идем, может, свою голову сложить за свободу, — продолжал голос.

Гармошка смолкла.

— Это, товарищи, надруганье, можно сказать, над нами. Любоваться мы, значит, должны этим позором для Красного флота?

— В воду его, — отозвался кто-то, нерешительно пока. — В воду, в воду! — крикнуло несколько голосов.

Из толпы вышел небольшого роста матрос, с ленточкой «Севастополь». Бывший толковый унтер-офицер, по-видимому, как определил Келлер, с подчеркнутым хладнокровием оперся локтем о планшир.

— Вы куда едете сейчас? — спросил матрос.

— По казенной надобности, — ответил Келлер и затянулся папиросой.

— Разрешение есть?

— Есть.

— Покажите!.. — Здесь нет подписи Чрезвычайного комитета по борьбе с контрреволюцией, — сказал матрос тоном придирчивого экзаменатора.

— Скажите, я не знал, — сказал Келлер, ложно оживившись, — я полагал, что достаточно судового комитета. Впрочем, с кем имею честь говорить?

— Что там еще валандаться, — сказал какой-то матрос, по виду кочегар, — в воду иво, чего там! — и вытер себе пальцем нос.

— Позвольте, я уж сам, товарищи, — обернулся к толпе матрос с «Севастополя» с недовольным видом. — Прошу не вмешиваться в мои функции. А так, если каждый станет выступать... с кем имеете честь? Товарищ председателя Чрезвычайного комитета с вами говорит.

И он отступил на шаг, любуясь эффектом.

«Любит иностранные слова, на этом и возьму его», — подумал Келлер.

— Видите ли, товарищ, при данной концепции я никак не могу оказаться ответственным лицом. Новое распоряжение, несомненно, еще не декретизировано, иначе у нас на корабле об этом было бы известно.

Келлер выждал немного. Матрос мучительно старался распознать — была ли в ответе Келлера насмешка или он говорил серьезно.

— В воду! — воплем пронесся чей-то истерический голос. — Мы из-за его проклятого адмирала погибать будем!

— В воду, в воду! — заревела толпа.

Ледокол только что прошел Лесные Ворота. Впереди направо неподвижно застыл на воде большой буй с решеткой вокруг фонаря.

«Прыгнуть в воду самому?.. Побольше остаться под водой?.. Стрелять будут беспорядочно и не целясь... Заплыть за буй с другой стороны и ухватиться за решетку?.. Может быть, пройдут мимо. Пьяные!»

— Я полагаю, что вы как представитель молодой власти особенно должны отстаивать свой авторитет, — сказал он тихо матросу, — иначе получится нонсенс.

Матрос успокоительно мигнул: не беспокойтесь, дескать, не допущу беспорядка.

— Товарищи, — обратился он к толпе, — если самосуд, я сейчас снимаю с себя должность, потому что это непорядок, и ставлю такую альтернативу: либо соблюдение тишины, либо скидаю власть.

Толпа притихла. Высокий кочегар под обаянием великолепных слов приоткрыл рот и замолчал.

Ледокол входил в канал. По сторонам побежали высокие, поросшие травой и покрытые деревьями дамбы.

«Вот тут-то совсем хорошо в воду прыгнуть. Можно затем бежать по дамбе, спрятаться», — неслись у Келлера мысли.

— Я особенно подчеркиваю тот факт, что я еду по казенной надобности, — сказал он значительно матросу. Как-то почувствовал, что наступил психологический перелом. — Для своего корабля.

— Во всяком случае на берег вы не сойдете, — заявил матрос, чтобы не сдаться.

— Я протестую на законном основании, — ответил Келлер с подчеркнутой вежливостью, — но обещаю, что в следующий раз не премину зайти в ваш комитет. Теперь-то я не смогу оправдываться незнанием закона.

Матрос повернулся и отошел. Ему нечего было добавить.

Через несколько времени, как будто нерешительно, ударила гармонь. Потом разошлась, и полилась плясовая. Под такие звуки не хочется убивать.

«Спасен», — подумал Келлер и провел рукой по увлажнившемуся лбу.

Коленки слегка дрожали.

Показалась Английская набережная. Ледокол катился по инерции, легко преодолевая течение. Не доходя Николаевского моста, против особняка князя Кочубея, он ошвартовался. Готовили сходни, на борту толпились матросы. Борцы на фронт против Колчака. По привычке, которой не могла искоренить даже фантастическая революционная свобода, они подтягивались, перейдя с ледокола на набережную, и выстраивались в две шеренги.

Они проходили мимо Келлера, который так легко мог бы стать их минутной жертвой, совсем не замечая его. Не было сомнения, что он располагал полной сво-

бодой. Он задержался немного, чтобы узнать, кого ждут. Ожидание длилось недолго. Со стороны Благовещенской мягко и медленно подкатил большой черный лимузин. Келлеру бросилось в глаза поразительно бледное лицо сидевшего в нем человека с маленькой черной эспаньолкой и в золотом пенсне. Глаза на этом лице смотрели беспокойно и неуверенно.

Матросы вытянулись и замерли.

Келлер спокойно спустился по сходне и свернул по набережной на Николаевский мост. Сильный ветер с Невы гнал мелкие снеговые пушинки, таявшие при соприкосновении с мостовой.

На углу Кадетской линии и Николаевской набережной он сел в трамвай, переполненный людьми в солдатских шинелях. Повис вместе с другими на ступеньке площадки. Разбитый прицепной вагон дребезжал и невероятно тряс. Без конца тянулся Меншиковский дворец — кадетский корпус.

«Завтра надо многое сделать. Приготовления к бегству. А главное, это страшное прощанье. Прощанье с Ли. Скорее бы к себе, посидеть, обдумать все один на один, никем не тревожимый. Обдумать, сообразить!.. Тучков мост... Дворец Бирона... Белые ночи так хороши были. Не так давно, казалось бы! Студенческие времена. Кто-то свалился... Держись крепче!»

На углу Рыбацкой и Большого проспекта Петербургской стороны он сошел и пошел на Большую Зеленину.

Старый, знакомый путь... Когда дошел до Малого проспекта, налево, в глубине глянуло на него продырявленное снарядами здание Владимирского военного училища.

«До сих пор не заделали брешей. Какая пальба была здесь в прошлом году! Вот и мой дом!..»

Келлер вошел во двор. В надвигавшихся сумерках поблескивали штыки винтовок. Несколько красноармейцев столпились у входа в дворницкую. Проверка домовых книг!

Жена известного петербургского архитектора госпожа Дернау вышла в три часа дня из дома, где она жила с сыном и его женой, на Пермской улице, в двух шагах от Каменноостровского проспекта. Госпожа Дернау была худенькой маленькой женщиной лет семидесяти. Она была в строгом черном костюме, в токе с длинной вуалью, в руках — высокий зонтик. Она закрыла за собой тихонько парадную дверь, осторожно, как заговорщица. К счастью, никто не встретился ей на лестнице. Со счастливой и плутоватой улыбкой вышла она на улицу и засеменила быстрой, старческой походкой по Каменноостровскому, чтобы поскорее сесть в трамвай № 3 на остановке на углу Большого.

Сегодня ей повезло. На кухонном столе она нашла целую кучку денег, этих смешных новых денег, называвшихся керенками.

Прислуга принесла сдачу с рынка. Госпожа Дернау торопливо сжала в кулак целую горсть хрустящих бумажек и скрылась из дому. Наконец-то! Уже неделю ее томили в этом доме, не давая денег. А без них нечего делать. Она знала, что ее считают ненормальной, но ей это было безразлично.

После убийства матросами в Гельсингфорсе ее внука Шуры у нее началась новая интересная жизнь. Передвижение, беспрерывное передвижение из одного края города в другой. Она полюбила трамваи, дававшие ей особенно острую радость восприятий. Некоторые номера ей нравились больше других. Например, № 3, иду-

щий к Балтийскому вокзалу. Хороши были также № 8, переходивший деревянный Тучков мост так низко над водой (не то что Троицкий мост), и № 5, шедший в порт.

Она приоткрыла кулак, зажимавший бумажки. О, как много! Теперь она сможет кататься весь день до изнеможения.

На остановке ей удалось, после легкой борьбы, занять место на площадке, у самых перил. Оттуда было прекрасно видно все. Кто-то в серой шинели без погон наступил ей на край вуали, и она терпеливо ждала, пока тот сам догадается принять ногу. А пока вуаль стягивала ей ток на затылок. Это, конечно, не было важно.

Важно то, что она могла спокойно наблюдать, как неслись торцы, сливаясь при быстром ходе вагона в непрерывную полупрозрачную ткань, как далеко внизу как бы застыли синие волны Невы, как кудрявились вокруг сумеречного раздутого купола Исаакия облака.

Город, безусловно, переменился, не было блестящей публики, это верно, но это же не обязательно. Радость от передвижения оставалась та же. У Сенной площади много народа вышло. Можно было войти и занять место внутри вагона.

В этом вагоне госпожа Дернау оставалась до шести часов вечера, затем стала ездить в № 8 из конца в конец, пока вагон не пошел в депо.

Она немного устала и дремала от времени до времени. Было 12 часов ночи, когда ее попросили выйти из вагона; она встала и пошла, корректная, вежливая, через толпу зубоскалящих по ее адресу кондукторов и вагоновожатых. Ее уже знали. Она шла наугад, как птица летит из Европы в Африку. Конечно, если бы она спросила, ей бы, наверное, указали кратчайший путь,

но случилась неприятная вещь. Она совершенно забыла, где живет.

Она шла автоматически, безотчетно ориентируясь по старым и знакомым признакам, даже не доходившим до ее сознания, и шла довольно правильно, потому что через три часа все же нашла себя на Каменноост-ровском.

Тут силы ее оставили, и она упала без сознания. Когда она пришла в себя, то могла стать только на колени, стать на ноги не могла. В таком положении она оставалась довольно долго, поджидая случайного прохожего, который помог бы ей подняться. Через пустырь, отделявший Каменноостровский от Малого проспекта, доносился вой сдыхавшего от тоски и голода пса. Госпожа Дернау опять попробовала встать, но это ей не удалось.

В это время из темноты вырисовалась идущая ей навстречу фигура человека. Тогда она протянула руки и спокойным голосом попросила помочь ей подняться.

Видно было, что прохожий очень обрадовался встрече с ней, и быстро поднял ее.

— Благодарю вас, — сказала госпожа Дернау довольно сухо и немного пожевала губами. Она не знала, с кем имеет честь.

Прохожий, как бы догадавшись о том, что она думала, поднес руку к козырьку фуражки (он был в форме) и представился: «Лейтенант Келлер».

— Очень рада, — вежливо, но важно сказала госпожа Дернау. — У меня был внук Шура. Моряк. Вы, верно, слыхали? Его убили. Дернау. А теперь я вам буду очень обязана, если вы меня проводите до дому. Я никак не могу найти, где он. Где-то здесь, но не могу вспомнить. Если не затрудню, разумеется.

— Что вы, что вы, ради Бога, я так рад. Вы меня выручаете. У нас в доме берут заложников сейчас, я и бежал, чтобы не влипнуть, и решил проходить до утра. В восемь часов это у них кончается. Я так рад. Обопритесь на мою руку. Вот так. Теперь будем искать.

— Почему это нигде не видно городовых? — сказала госпожа Дернау. — Самое простое было бы спросить кого-нибудь из них.

— Городовых теперь нет, сударыня. Их сняла революция. Вы ведь знаете, что у нас была революция?

— Да, конечно, знаю, — равнодушно ответила она, — но почему нет городовых? Они должны быть на своих постах. Мы были у себя в имении в Ковенской губернии, когда началась революция, нас сожгли, — добавила она несколько обиженно.

Они стали обходить дома, один за другим, звоня в ворота.

Выходили заспанные дворники. Келлер указывал на госпожу Дернау и затем незаметно себе на лоб. Простой народ всегда участливо относится к умалишенным. Действительно, ни разу не случилось, чтобы хоть один дворник выразил неудовольствие, что его разбудили напрасно. Почти все заинтересовывались происшествием, многие даже старались прийти на помощь.

—  Вот напротив, в номере 103, живет подобная дама, — сказал бородатый дворник, — показывает, что в таком роде и одеянии. Позвоните там.

Стоял и ждал, пока звонили в 103-м номере, пока отворили и сказали, что нет такой.

Уже два часа продолжались поиски. Оба устали и присели на крылечке какого-то двухэтажного дома.

Госпожа Дернау как воспитанная особа старалась занимать Келлера разговором. Крыльцо, на котором они

сидели, приходилось как раз против Геслеровского, на котором столько домов с большими садами, отгороженными высокими, сплошными заборами.

Почти беспрерывно из одного такого сада доносился вой погибающего пса. Тот самый вой, что слышала госпожа Дернау, когда стояла на коленях.

— Удивительно унылый вой, — сказала она растянуто. — Наверное, по покойнику воет. Вообще, такой вой предвещает несчастье. А вы заметили, сколько новых домов появилось в Петербурге? Как хорошеет город. Дом Воейкова, например, — произнесла она, подумав. — Вспомнили, наконец, что фронтон может быть красочным. Но что-то творится в городе непонятное. Я не могу сообразить, в чем дело. Какое-то беспокойство. Странное освещение по ночам. Не могу сообразить. Как вы думаете, а если б я взяла абонемент на трамвайные линии номер 8, 3 и 5? Как вы думаете? — и она хитро на него посмотрела.

Яркие, режущие лучи прожектора вспыхнули в конце проспекта и медленно поползли им навстречу. С грохотом, от которого дрожали стекла, приближался блиндированный автомобиль. Он вползал на Ждановский мост подобно допотопному чудовищу безмерной силы, глупому, но неотвратимому.

— Смотрите, это еще что такое, — сказала госпожа Дернау, — будто марсианин какой-то! — и неодобрительно покачала головой.

Келлер в тоске сжал пальцами голову.

Когда автомобиль с его беспокойными лучами прошел, небо со стороны островов показалось совсем розовым. Сырой свежестью все сильней тянуло с островов, чем ближе к ним приближались. Совсем розовыми казались и далекие купы рощ.

Какой-то человек в солдатской шинели вышел из поперечной улицы. В левой руке он держал большую рыбу, хвост которой свешивался почти до земли.

— Бабушка, — крикнул он радостно, — где же вы пропадали с трех часов дня? Уже в комиссариат дано знать!

Госпожа Дернау молча улыбнулась.

— Это дворник нашего дома, — сказала она затем. — А вас, милостивый государь, я прошу зайти к нам выпить чашку чаю, — обратилась она к Келлеру, — мы все будем очень рады.

ГЛАВА I

«Он все еще стоит на своем месте, огромный доходный дом эмира Бухарского. Несмотря ни на что... Кругом — сон и призраки, но этот дом — действительность. Вернее сказать: то, что этот дом стоит на самом деле, продолжает стоять, как и раньше, служит доказательством, что сна-то этого и нет и что то, что происходит, — настоящая жизнь, безобразная, несущая разрушение, но все же жизнь. И кинематограф, «Спортинг Палас», переделанный из театра «Зона», тоже стоит на месте. Даже сделанная из бетона группа — колесница с четверкой вздыбленных коней — совершенно цела».

Келлер замедлил шаг... Группа на фронтоне «Спортинга» привлекла его внимание. Работа — так себе, но здесь что-то другое. Группа эта странным образом перебрасывалась в его воображении в будущее. Не так, как это бывает иногда, что видишь или слышишь что-либо и тебе кажется, что это уже было однажды, а совсем по-иному: это еще будет, когда-нибудь он увидит нечто подобное в другом месте, в другой стране...

«Странно, странно, но интересно... Об этом еще стоит подумать».

Да, еще одна мысль! Вещи определенно не принимают никакого участия в событиях, им ни до чего нет дела. А ведь раньше, до этого, казалось, что они связаны с человеком. Пример: на углу Ждановской набережной и Каменноостровского стоял раньше городовой. Слева и справа от него были решетки садов, прилегавших к богатым особнякам. Это фон, так сказать. Портрет, может быть, и без фона, а здесь иначе. Остался фон, а городового нет.

...В минувшем марте я видел его в последний раз. Рыжебородый красавец и великан, он лежал в штатском навзничь на холодных, покрытых снегом досках дровней. Пиджак его был расстегнут, и рубашка выдернута из брюк, так что видно было белое тело рыжего человека. В животе была красная ранка, след от восьмилинейной пули. Совсем маленькая... Он еще дышал... Ну хорошо, хорошо, будем продолжать развитие мысли. Значит, вещам, а в частности домам, решительно безразлично, что это все произошло.

Каменные будут стоять, а деревянные либо сгниют, либо пойдут на топливо.

Как этот, на углу Кронверкского и Каменноостровского. Нет его теперь. Что в нем было? Да, как же, меблированные номера! В них еще жил Коновницын и готовил покушение на графа Витте!»

В этот миг Келлер проходил уже под первой аркой дома эмира и выходил на светлый прекрасный двор. Прямо перед ним находился второй подъезд, во второй двор.

С необыкновенной ясностью он представлял себе черный ход, по которому ему предстоит подняться.

Загаженная лестница. Нет пока никакой надежды, что в скором времени ее вычистят. Он подымется до площадки третьего этажа и постучит в дверь. Откроет 14-летний Минька и, быть может, она сама — Ли. И он увидит серые глаза, в которых, как черные звездочки, светит печаль, прочно засевшая вот уже несколько месяцев. Почти с самой революции. Так дней через пять после ее начала. В первый день, когда еще не рождалось тяжелого предчувствия, что это не то, было как-то роде праздника, нечто бестелесное. Как будто изменилась сила земного притяжения. Но потом появилось ощущение беспомощности, покинутости, и скоро начался сумасшедший дом.

Келлер позвонил. Послышался стук далеких каблучков. Гувернантка или она? Но по тому, как сильно и нервно повернули ключ, он узнал, что это Ли.

Да, это была она. За несколько дней, что он не оставлял своего корабля в Кронштадте, она еще больше похудела. Появились маленькие мешочки под глазами и созвездие Креста родинок ярче выступало на похудевшей левой щеке.

Серые глаза умоляюще посмотрели на него. Они догадались и уже знали. Ничего не нужно было говорить.

Келлер опустил глаза и молчал. Затем он вздохнул и тихонько провел руками по ее мягким каштановым волосам.

Обыкновенно он говорил ей при этом: «Моя кашта-ночка», — в этот раз не решился произнести этого слова. Теперь и в этой обстановке было бы слишком ужасно. Он знал, что она боится, что он их произнесет, и молчал. Но это все же не помогло. Она поняла, почему он боится произнести их, и заплакала.

— Едешь? — произнесла она шепотом.

Келлер, не отвечая, прошел вперед. Они прошли длинным коридором. Справа была открытая дверь в ванную.

Как будто совсем недавно было свито это гнездо, правда, чужое, для ее семьи, но в нем жила она, и этого было достаточно.

Теперь он оставляет ее. Конечно, на время.

«Тебя никто не будет любить, как я». Она это ему говорила.

Может быть. Но сейчас нельзя об этом думать. По тысяче и одной причине. Нельзя размякнуть.

В большом кабинете стояла детская кроватка.

— Теперь здесь спит Катишь. У нас взяли две комнаты. Вселили бюро. Какой-то железной дороги.

Келлер, не снимая пальто, сел в кресло. Некуда было положить фуражку. Он поместил ее себе на колени. Якорь и красная звезда... фуражка Временного правительства. И сейчас же в сероватом тумане выплыл Кронштадт, унылый рейд, вросшие в воду недвижные, безвольные и поруганные корабли. И вчерашнее утро! Этот страшный переезд на ледоколе.

Ли вышла в соседнюю комнату. Келлер успел заметить, что ее щеки были мокры.

«Их покрывает пушок. Теперь он мокрый, этот пушок...»

Окно. Выходит на площадь. Последний раз она поднялась на подоконник, чтобы махнуть ему рукой, когда, оставив ее, он остановился там после свидания. Теперь когда? Что еще освежить из воспоминаний сейчас, в последний час разлуки? Дача на Приморской дороге!

Сосны на высоком песчаном бугре. Как-то он привязал к их колючим ветвям стеклянные колокольчики.

Разных тонов. Был один такой, который звонил, даже когда не было ветра. Странно это. А один звонил только в бурю. Как буревестник. Как будто колокольчик мальчика, сопровождающего католического священника, когда тот несет умирающему Святые Дары.

«Дача заколочена теперь, а колокольчики звонят. Одни... Еще! Мой кабинет, где мы встречались. Прямо от двери висит темная картина „Мария Магдалина" Прокачини. Освещена верхняя часть лица. Блестит русая прядь. Глаза, полные слез. Написана 400 лет назад. Тоже понимали слезу. Геркуло Прокачини... И в Эрмитаже есть Прокачини. Эрмитаж. Старенький лакей в чулках. Великолепно знает табакерки... Для Ли всегда праздник ходить в Эрмитаж. Полутемный зал, выходящий во двор, диванчик перед огромным охотничьим натюрмортом Снейдерса. Великолепная вещь. И белая лестница. Прямо перед ней „Графиня Дюбар-ри" Гудона. Смело!»

Открылась дверь, и вошла Ли. В ее руках большой деловой портфель. Бедненькая, как она не понимает, что все это мертвое. Дела! Суд сожжен. Сейчас рождается новое право.

Ли положила тяжелый портфель и зарыдала.

— Вот! И ты меня оставляешь одну, без помощи. Кто мне поможет разобраться во всем этом, я ничего не понимаю. — Она отчаянно зарыдала.

Что бы сделать, чтобы снять с нее эту невыносимую, безнадежную тоску, превратить ее в печаль?

Келлер далеко отбросил фуражку и опустился на колени перед креслом Ли. Он обнял ее колени и положил на них голову. И как всегда, его руки ощутили под тонкой материей скользко-упругие бедра. От теплого тела шел милый аромат. Он все сильнее сжимал ее ноги.

«Милая детка, успокойся! Моя каштаночка, моя славная Ли!» Он знал, что теперь можно и даже должно говорить эти слова. Обнимая ее, он поднимался все выше и выше и наконец охватил руками ее мокрое лицо.

— Пойми, что это не нужно, это глупости, все эти дела! Это не важно. Важно другое. Мы должны остаться живы, ты, я, твои дети! Мы должны остаться живы! Я не знаю, я не верю в будущую жизнь, но здесь, на земле, мы должны еще встречаться, не дрожа за свою жизнь. Ты понимаешь? Успокойся, умоляю тебя. Ты глупенькая, ты не понимаешь, ты женщина! — Он держал, крепко сжимая ладонями, любимое лицо. Большие серые глаза смотрели прямо в глубь сердца. Что-то подступало к его горлу.

Чтобы скрыть рыдания, он с тихим стоном приник губами к родинкам на щеке.

Ли обняла его шею, прядь волос до боли прижалась к его щеке. И в ароматном полумраке ее волос Келлер тихо, таким голосом, каким рассказывают сказки, стал говорить ей:

— Ты понимаешь, Ли, они держатся на волоске. Это временная власть. Мы все работаем. Ты понимаешь, англичане. Это мощь! Вот увидишь, через две недели максимум здесь, на Неве, будут английские миноносцы. Красный флот — ничто. Они струсят, передадутся. А англичанам нужно это, — он продолжал таинственным тоном, — ведь война! Им важно, чтобы большевики не соединились с немцами. Огромные деньги у них. Они все купят. Ты увидишь, Каштаночка! У-ви-дишь, — продолжал он, сопровождая каждый слог поцелуем в брови, в мокрые глаза, в теплые полуоткрытые губы.

— Не думай о том, что в портфеле. Брось это, Ли! Потом все уладится. Придет в норму само собой.

Но вдруг Келлер почувствовал с отчаянием, что его отталкивают. Опершись руками в его грудь, она отстранялась и странно смотрела на него.

— Ты погибнешь! — крикнула она и опять, уронив голову в безнадежные ладони, зарыдала.

Келлер заложил руки в карманы и подошел к окну. Рыдания за его спиной раздавались с прежней силой.

«Для чего и во имя чего, для чего, для чего, реальная ли вещь, что я задумал? Да, но если все будут так рассуждать... Но нет ни предчувствия гибели тех, кто захватил власть, ни предчувствия успеха. Тогда, в 1905 году, было по-иному. Тогда революция казалась театром, теперь обратное явление»...

— Ты погибнешь! — послышалось за его спиной снова, и рыдания усилились.

Келлер подошел к ней и положил ей руки на плечи, содрогающиеся от плача.

— Послушай, Ли, дорогая подружка, ну, возьми себя в руки, поразмысли хорошенько! Ну, смотри! Ты знаешь, что есть несколько человек матросов, которых пришлось посвятить. Машинисты на наших катерах. Можно ли поручиться, что они всегда будут хранить тайну? Пока им платят большие деньги, это еще может идти. Но если произойдет временная задержка? Или если один из них напьется и проболтается? Ну, скажи сама, что тогда будет? Куда бежать из Кронштадта? Надо исчезнуть сейчас, пока еще есть время. На свободе столковаться, собраться, вооружиться и ударить тогда на них со стороны. Мы будем не одни. Идет огромный экспедиционный корпус на Север. Думаешь, трудно будет справиться с этой швалью? Кто у них есть? Матросы, это главное, а потом латыши и китайцы. Китайцы — для пыток. Значит, матросы и латыши. Но латышей — единицы.

Ли обняла его за талию и прижалась головой к его груди. Напротив, в зеркале, отражалось ее лицо с такими странными, невидящими глазами. Он погладил ее лоб и почувствовал, как беспорядочно билась под его ладонью жилка на ее виске.

— Куда ты едешь? — спросила она как будто спокойным голосом.

— Сейчас я возвращаюсь в Кронштадт. Владя до сих пор не решил окончательно. Катер готов. План такой: мы, то есть. Владя, Пурит и я, идем под парусами в Ораниенбаум, а вечером дерем в Финляндию. Чем хуже погода, тем лучше. Толбухин маяк не горит теперь, служба не налажена, прорваться будет нетрудно. Если же не на катере, то я со старшим Агафоновым, знаешь, лейб-казаком с седыми волосами (я тебе говорил), переходим финскую границу. Там куплен патруль красноармейцев. Дело верное. Переправимся через Сестру-реку на пароме, придем в Райайоки, а оттуда в Гельсингфорс. Ну, надо идти. Увидишь, что через две недели мы встретимся снова. Не забывай, Ли, нашу квартирку, смотри за картинами.

Он опустился перед ней на колени и положил голову на грудь. Ли опустила свои холодные руки на его голову.

Часы на камине отбивали время мелодичным тоненьким звоном. Теплый аромат, единственный и любимый, шел, как и во время прежних безмятежных свиданий, от ее тела. Келлер приблизил к себе ее голову.

— Твое дыхание, я хочу взять в себя твое дыхание, глубоко, надолго.

Он приник к ее полураскрытому рту. Затем резко поднялся, оторвал ее руки от себя и направился к двери. Ли сидела не шевелясь. Келлер прошел по длинно-

му коридору к выходу на черную лестницу. Когда он взялся за дверную ручку, то услышал стремительный бег: Ли бежала к нему, чтобы еще раз, последний, обнять его, задержать... Келлер быстро открыл дверь и сбежал вниз по лестнице. Выбежал на двор. Два китайца в расстегнутых солдатских шинелях смотрели на него, осклабясь.

Келлер остановился на минуту в раздумье. Нет, у него не было сил так расстаться. Еще раз увидеть ее, услышать ее голос! Он снова поднялся на лестницу. Открыла Катишь, 12-летняя девочка с глазами Ли и длинной русой косой с великолепным бантом былых времен.

— Здравствуйте, Николай Иваныч, — сказала она тихим голоском, потупив глаза. — Мама в кабинете, ей не по себе, она так плачет.

Келлер быстро прошел по коридору в кабинет. Ли сидела в кресле спиной к нему. Плечи ее вздрагивали. Она повернула к нему заплаканное лицо.

— Слушай, Ли, у меня нет сил расстаться с тобой!

— Опять вы пришли! Уходите же, наконец! Зачем вернулся? Чтобы опять мучить? Значит, так суждено! Уходи, пожалей меня, молю тебя!

Келлер повернулся и тихо пошел обратно.

В комнате гувернантки чинно сидела перед письменным столом Катишь и осторожно перелистывала какую-то книгу.

— Прощай, Катишь! — сказал Келлер, стараясь говорить бодрым голосом.

— Вы разве уезжаете, Николай Иваныч? — медленно и тихо спросила его девочка. — А когда вы вернетесь?

— Через две недели, в этом роде. Привезу тебе шведские сапоги для лыж.

— До свидания, — чуть нараспев сказала Катишь и сделала ему реверанс, как воспитанная девочка. — У нас будет очень скучно без вас, Николай Иванович. И мамочка будет скучать, — добавила она еле слышно.

Келлер вышел на Каменноостровский. Перешел Большой проспект и направился к Троицкому мосту.

У витрины Эйлерса он остановился. Вся она была заполнена хризантемами. Огромные мохнатые шары смотрели на Келлера, как старые, забытые знакомые. Любимые цветы Ли. Келлер зашел в магазин. Сильно похудевшая и подурневшая продавщица узнала его.

— Давно не были. Вы — хризантемы?

— Да, не пришлось. А у вас еще других цветов нет? У вас были в это время фиалки раньше.

— С Ривьеры. Теперь это кончилось. А вы знаете, цветы все же покупают. Другие клиенты, и платят не торгуясь. Только что один матрос с чубом, как у казака, унес на 200 рублей. У него воротник был сколот булавкой с громадными бриллиантами.

— Ну вот, — сказал Келлер, улыбаясь, — не хочу сдать перед подчиненным, дайте и мне на такую же сумму. Белых и светло-лиловых.

— Вам я дам больше, — сказала продавщица, оживившись.

Келлер вышел из магазина с огромным снопом цветов.

«Передам через кого-нибудь, а ее больше не буду волновать. Милые хризантемы». Он погладил упругие головы цветов. «Будто на могилу несу»...

На углу Архиерейской пала надорвавшаяся кляча. Толпа серых людей стояла вокруг.

«Съедят», — сказал сам себе Келлер уныло и перешел через дорогу.

Открыла опять Катишь.

— Передай мамочке, я не войду, я не хочу ее беспокоить.

— Мамочка ушла молиться в церковь на Геслеровс-кий, — тихо сказала Катишь и приняла цветы, слишком большие для ее маленькой фигурки.

«Начинает разматываться нить, идущая из этого дома к моему сердцу. Вот размоталась на сто шагов, вот на сто двадцать. У дома „Общества Россия" будет пятьсот. Куда она протянется? Сколько сот, может быть, тысяч километров? Тоненькая нить пойдет за мной вослед по полям, лесам, горам... Как невидимый телеграфный кабель, пройдет она через моря... Прервется она, прервется и связь. И мы с Ли перестанем существовать друг для друга... Мы сделаемся чужими... Если ей будет больно, я не почувствую этого, и если я умру, она об этом, может быть, и не узнает... Никогда. А может быть, я вернусь по ее следам, к ее началу... Рок! Да, да, вот именно этот самый рок и породил блуждающие призраки, он же их и сотрет с лица земли»...

Когда Келлер подходил к дому «Общества Россия», из-за зеркальных стекол какой-то квартиры в первом этаже довольно ясно донеслись прекрасные, уверенные, мощные звуки рояля.

Келлер приостановился на мгновение. Это была Григовская «Смерть Азы».

ГЛАВА II

Надо было возвращаться в Кронштадт и переговорить с командиром относительно бегства с корабля. Келлер решил пройти по Троицкому мосту и затем

проститься с набережными. Дойти по ним до Николаевского моста и там сесть на кронштадтский пароход.

Набережные были пусты. Обычно в это время, между двумя и тремя, на них было катанье. Рысаки и сравнительно редкие еще автомобили проносились полным ходом по широкой торцовой мостовой, взлетая, как на трамплин, на крутую арку мостика у Зимнего дворца. Проносилась придворная карета. Медленно, небрежно волочили сабли гвардейцы, проходили стройные правоведы в треуголках и пажи в лакированных касках с медным шишаком. Шли девушки с гувернантками, держа на ремешке породистую собачку, стуча сапогами проходили разводящие караул огромные и серьезные гвардейцы, проносилась коляска вдовствующей государыни с седобородыми конвойцами на запятках...

Проносилась карета посла. В Зимнем дворце горели ярко зеркальные стекла, отражая лучи заходящего солнца.

Сейчас все было пусто. Печать отверженности и уныния лежала на набережных. Не могло быть, чтобы эти огромные, изящные и прекрасные строения были необитаемы. Вероятно, в них скрывались люди, не решаясь только показаться наружу И от этого Келлеру казалось, что набережные покрыты призраками, невидимыми прохожими. Несказанная печаль повисла над этим местом.

Келлер остановился на минутку у холодного гранитного парапета. Нева несла свои полные, голубые, стремительные воды. Они мчались как раньше, но мчались в пустоте. Для самих себя. Им не было ни до кого дела.

Опять эта страшная самостоятельность и независимость неодушевленной природы от творцов-людей, поразившая его давеча на Каменноостровском!

Перед ним несколько вправо, на другой стороне Невы, как языческий храм, изящно красовалась колоннада Биржи. Чуть правее — ростры, великолепный памятник морским подвигам.

Но всюду было пусто, пусто, гнетуще и мрачно.

Шпиль Петропавловской крепости, прорезавший неясную пелену тумана, был ясно виден. Черные точки вились вокруг. Галки. Тоска...

Келлер пошел дальше. Начиналось Захаровское творение — Адмиралтейство. Проходя мимо его огромных и легких арок, Келлер замедлил шаги.

Сенатская площадь и памятник Петру... Казалось, совсем близко, как огромная, великолепная гора, показался Исаакий. Холодно под его куполом, душа надорвется, если стать среди его колонн!..

Келлер торопился насытить свою память образами. Да, да, почти наверное в последний раз. Что-то кольнуло его сердце. Эрмитаж! Еще раз взбежать по стройной лестнице, пронестись по этим залам, где висят потемневшие картины в золотых рамах. На некоторых билетики с красным, а на других — с синим крестом. На случай прихода немцев — красные крестики вывозить в первую очередь, синие — во вторую.

Посмотреть «Папу Иннокентия III» Веласкеса и «Польского вельможу» Рембрандта? Нет, уже поздно, не успеть! «Лучше не надо. Надо в Кронштадт, опоздаю на пароход.

Он решительным шагом пошел к Николаевскому мосту, к пристани кронштадтского парохода...

...Прошли мимо Горного института, мимо Морского корпуса. Прошли ряд стоявших у берегов транспортов, «Аз», «Глагол», «Добро» — огромных, ненужных, уже

забытых пароходов, проплыли мимо не оконченных, но уже заржавевших, уже обреченных крейсеров с водой, залившей машинное отделение, — «Бородино», «Наварин», некрашенных, покрытых лишь суриком, и вышли в Морской канал.

«Муравей», сильнейший буксир Петербургского порта, с огромной трубой и широкой, покрытой толстым веревочным иранцем кормой, прошел им навстречу, возвращаясь в порт. «Что делать, для чего?» — уныло сказал себе Келлер. Пьяный рулевой на «Муравье» горланил песню. Келлер спустился вниз. Все только матросня.

Присел на идущий вдоль борта диван к длинному покрытому черной клеенкой столу и заказал себе чаю.

Матрос в бушлате и фуражке с ленточкой «Севастополь» подсел к нему рядом, едва его не касаясь. Он был под хмельком.

— Ну что, господин офицер, вот время настало такое, что я с вами рядом сижу и вы ничего против не имеете. Впрочем, хучь и имеете, а не говорите. Сила теперь у нас. Сила огромадная. Уэх! — И он стукнул по столу кулаком. — Не скрою, что от вас зависит, чтобы в мире с нами жить. На первых порах, понятно, тяжело вам. Ничего, и нам было тяжело. А мы терпели. Терпели мы! — крикнул он грозно и опять стукнул кулаком.

— Терпели, да в разных тайных уголках корабля собирались. Да. В туннеле гребного вала, например, собирались, если вам будет угодно знать. И обо всем переговаривались. Были хорошие, сердечные люди, что нас уму-разуму учили. Герои они. А теперь — все наше, все чисто. Нарродный флот! — завопил он изо всей мочи. — Мучили нас, а теперь и вы пострадайте.

Келлер маленькими глотками отпивал чай.

— Послушайте, — холодно сказал Келлер, — ну где, к черту вас мучили? Объясните мне, пожалуйста, только не орите, не бейте кулаком, а так, как интеллигентный человек с интеллигентным человеком. Ну где вас мучили? Одевали — лучше, чем в армии. Кормили — лучше, чем в армии, жалованье — больше, чем в армии. Учили вас всяким наукам так, как нигде в армии. После службы многие из вас на заводы, на великолепные места устраивались. Ведь вы и алгебру, и геометрию проходили. Вы не хотели власти над собой? Это верно, власть была, но ведь теперь к вам придет тоже власть, хоть иная, но власть, похуже только, быть может.

— Кровь нашу, — опять стукнул матрос кулаком.

—  Бросьте, как вам всем это не надоело бубнить — кровь! А когда корабль погибал, что же, вы одни шли ко дну, без офицеров?

— Не учили вы нас политике, — упрямо склонил голову матрос и, растопырив пальцы, положил на лоб ладонь.

Келлер с удивлением увидел, что ногти на этих пальцах были отманикюрены.

— Про правительство нам ничего не говорили, то ись про формы правления, — поправился матрос, покачнулся и икнул. Его начинало развозить. — Для чего скрывали? А? — грозно крикнул он. — Для чего? Вот и допрыгались. Теперь мы сами, свое правительство.

Он торжествующе посмотрел на Келлера. Но затем глаза его быстро стали суживаться и закрылись совсем.

Совсем стемнело. Буфетчик повернул выключатель, И помещение залилось светом.

Сквозь шум винта послышались портовые звуки, пароход входил в Кронштадт.

С разобранной палубы «Сибирского стрелка», лавируя меж частей машины, бухт канатов и горизонтально лежащих труб — всех признаков долговременного ремонта, — Келлер поднялся по наспех срубленной сходне на высокий борт «Азова».

Палуба этого корабля была совершенно пуста и темна. Еще вчера светившая переносная люстра — сегодня не горела, и на всем корабле, во всех его помещениях было также темно.

В одном кабельтове от «Азова» распласталась на воде огромная масса «Гангута». Подальше — прелестный своей тяжелой грацией «Андрей». На этих кораблях были огни.

Келлер прошел к трапу, ведущему в кают-компанию. Из командирской каюты неслись молодые и свежие голоса. От всего прошлого сохранились лишь они, эти бодрые, веселые голоса, звучавшие, как в то время, когда у трапа стоял часовой и происходила еще единственная по красоте церемония у флага и гюйса, когда выша-рованная песком палуба сверкала под солнцем так, что глазам было больно смотреть, и когда, входя на шканцы, команда снимала шапки.

Как все старые корабли, «Азов» был очень высок. Мачты его, во время оно носившие паруса, казалось, доходили до темного полога ночного неба, а форштевень переходил по-старинному в таран. Когда-то вид такого типа корабля вызывал восторг молодежи...

Раньше чем спуститься к себе, Келлер прошелся по верхней палубе, с удовольствием вдыхая сырой воздух.

Даже в это страшное и невероятное время особое очарование шло от Кронштадта, таинственное и легкое, как испарение тумана. Очарование легенды, воплотившейся в огромные гранитные постройки, поднятые над

водой, будто обнажившиеся после отлива скалы... Дух Петра витал над созданным его волей городом... Казалось, он притаился здесь огромным костлявым призраком, с грозным взором круглых глаз, с длинными, прямыми, развевающимися волосами, в синем кафтане с Андреевской звездой, в чулках и больших башмаках голландского покроя с пряжкой. Притаился и смотрит, затаив стенание, как гибнет его чудесное детище.

Келлер подошел к борту и, облокотившись на планшир, посмотрел на смутно видневшийся в глубине большой баркас. На нем предстояло бежать из этого гиблого места...

Громко разговаривая, прошла группа каких-то людей. Келлер подошел к люку и остановился на мгновение. Снизу неслись звуки гитары. Музыка... здесь — на кладбище... Какая живучесть молодости! Гитара умолкла. Раздался смех. Келлер стал спускаться по трапу. Войдя в кают-компанию, он намеревался пройти к себе, когда вдруг, пропустив длинный световой конус аккумуляторного фонаря, отворилась дверь командирской каюты и на ее пороге показалась высокая и стройная фигура командира, в сдвинутой на затылок фуражке дореволюционного образца — постоянный вызов новой власти.

— Кто гребет? — крикнул он веселым металлическим голосом.

—  К нам? — добавил он, узнав Келлера. — У меня народ, сидим при фонаре. Не дают, сукины дети, света с берега.

Келлер вошел. В большой каюте было человек пять.

У стола, спиной к нему, на тяжелом вращающемся кресле, откинувшись назад и заложив ногу за ногу, сидел с гитарой мичман фон дер Поллен. Свет фонаря

падал на его гитару и тонкую руку с тяжелым перстнем на мизинце. Туловище его и голова были скрыты темнотой. Порой он с необыкновенной быстротой проводил рукой по грифу, но, сыграв пассаж, принимался опять тихонько пощипывать струны. Несколько человек виднелись смутно на большом кожаном диване, а у самой двери, заложив за спину руки и касаясь головой самой притолоки, стоял лейтенант Забалтовский, самый высокий человек на корабле. Чуть прищурив глаза, он смотрел прямо в щель аккумуляторного фонаря, из которого лился резкий свет.

Его лицо хранило чуть презрительное выражение. По-видимому, он был задет смехом приятелей.

— Вы можете верить или не верить, господа, — сказал он с чуть заметным польским акцентом, — но факт от этого не изменится, и то, что было, все же было, хотя б вы и не верили. Я повторяю: он прыгнул на спину акулы, а она испугалась и уплыла. Можете проверить! В 1913 году, сын английского консула, на острове Санта-Лючия.

— А хорошо было бы съесть акулу, вообще что-нибудь большое, чтобы было побольше мяса, — раздалось с дивана. — Нет больше сил харчить ежедневно хвосты и головы соленой кеты. Команда первой выгребает себе все лучшие куски.

— Акулу есть нельзя, — медленно произнес Забалтовский, — она слишком жестка, как ее ни вари.

Внезапно послышался галдеж толпы. Все в каюте притихло.

Келлер посмотрел вокруг. Только рука фон дер Поллена по-прежнему беззвучно перебирала струны гитары. Забалтовский, не изменив позы, смотрел на фонарь, его ноздри тихонько раздувались. С дивана не доносилось ни звука.

— Это «Память Азова», — раздался со стенки грубый и простой голос. — Тот стоит далее. Второй отсюда или третий.

Толпа прошла. Кто-то грязно выругался. Некоторое время в каюте стояла тишина. Командир бросил своим свежим и веселым голосом:

— Не за нами! Не на твой ли пароход пошли, Макс? Не за вашими ли грандами? Тогда повезло тебе, что ты здесь.

Опять тишина.

— Эх, господа, — продолжал командир, — до чего созрел аппетит! Келлер меня угощает икрой, он ее находит где-то, но на голодный желудок тошнит, если ее съесть много.

За комодом что-то придавленно пискнуло и с шумом провалилось.

— Дверь закрывай, — бешеным голосом завопил Забалтовский, — теперь не уйдешь!

Он метнулся в угол, схватил стоявшую там саблю и обнажил ее. Все вскочили со своих мест, некоторые с возгласом отвращения. Кто-то опрокинул фонарь. Слышно было, как Забалтовский что-то рубил, но, очевидно, не попадая. Вдруг большое, как кошка, тело прыгнуло на грудь Келлеру, он с криком ужаса сбросил его с себя.

Послышался громкий писк. Забалтовский все рубил с нараставшим воодушевлением, и его сабля стучала по линолеуму, покрывавшему палубу каюты.

— Ушла, — произнес он с разочарованием. — Давай огня!

Опять водворили на место фонарь и направили его резкий свет под диван. Оттуда глядела ощерившаяся острая морда крысы с длинными усами и сверкавшими,

налитыми кровью глазками. Видно было, что она решила не сдаваться и кусать и грызть врагов до последнего издыхания. Темная лужа крови ее окружала.

— Сейчас, сейчас! — торопился Забалтовский. — Посвети, кто-нибудь, пониже. Макс, ты стой здесь с кортиком, я ее погоню на тебя!

— Оставьте, господа, — сказал спокойный голос фон дер Поллена. — Пусть живет. Она это заслужила своей храбростью. Ведь мы не большевики... Одна против пяти. Никого не испугалась. Как сражалась за свою жизнь! А ведь каждый из нас раз во сто больше и сильнее ее.

Забалтовский остановился в нерешительности. Келлер отворил дверь. Крыса медленно, ползком потащилась к окованному блестящей медью порогу. Ее задняя лапка волочилась за ней, как чужая. Она была перерублена и едва держалась на лоскутке кожи. С трудом переползла она через высокое для нее заграждение и скрылась в темноте.

— Встать! — скомандовал фон дер Поллен и, взяв у Забалтовского саблю, отсалютовал ею в воздухе. Раздался смех.

— Если бы каждый из нас был таким, как она, — добавил фон дер Поллен вполголоса.

— Эй, там что-то еще под диваном, — крикнул командир, — большое и не шевелится!

Направили туда свет. Оказалась банка с консервами.

— Большая банка с английскими консервами! Келлер, дорогой, возьми в каюте у Касатика хлопкожару. Укради, он добрый. Господа гранды, прошу к себе на ужин!

— Это благодарность от крысы! Крыса наколдовала! — сказал кто-то.

Когда Келлер вернулся с бутылкой мутно-желтого масла, фон дер Поллен продолжал начатое в его отсутствие:

— Да, да, их было человек полтораста, двести, может быть. И сопровождало их не больше десяти китайцев. Могу вам поклясться. Эта сволочь не умела держать винтовок. Как сейчас вижу: у одного китайца распустилась обмотка и тащилась за ним следом аршин на пять. Должно быть, вели заложников. Недавно затопили две баржи с такими. Объясните мне, неужели ни у кого из этих молодых и здоровых людей не родилось бешенство отчаяния, сопротивления: задушить эту подлую сволочь голыми руками, зубами загрызть!

— Ладно, ладно, — серьезным на этот раз тоном сказал командир, — подойдет твой черед. А пока, смотри, не зарекаться!.. Ставлю по случаю крысы и консервов шипучего. У меня завалялась бутылка. А насчет крысы и того, что ты под этим подразумеваешь, мы еще посмотрим...

Его брови мрачно сдвинулись.

В открытый иллюминатор вдруг послышалось, как где-то далеко будто бич щелкнул, потом еще и еще. Потом сразу несколько.

— Откуда?

С «Гангута» взяли, с «Полтавы»?

...Когда последние гости разошлись, Келлер подошел к командиру.

— Ну, как, Владик, решился? Когда идем?

— Завтра не выходит. Задержка за Пуритом. Заболел он сам. или в хозяйстве его что-либо произошло. А послезавтра здесь будет торчать Яковлев. Я ему не верю. Если увидит, что нас долго нет из Ораниенбаума,

тревогу поднимет. Не прямо против нас, а так, под видом сердечного и благожелательного беспокойства.

— Хорошо, значит, не судьба бежать вместе. Я иду с Агафоновым. Он ждет моего слова. Боюсь, что ни черта у нас не получится из-за Пурита. Право, иди с нами!

— Нет... Будь что будет, я предпочитаю морские пути. Спать идешь?

Келлер, освещая путь спичками, прошел к себе в каюту на юте. В далеком прошлом это было помещение Государя Наследника, когда он предпринял на «Азове» кругосветное плавание. Келлер прошел через большую столовую в кабинет. Поднималась поздняя луна, и от ее постепенно крепнувшего света понемногу стали вырисовываться прозрачно-зеленоватые столбы.

Келлер прошелся взад и вперед по обширной каюте.

Господи, повсюду призраки! Весь воздух насыщен ими.

Все время шагаешь из царства прошлого в царство будущего. Как в «Синей птице».

Здесь, в этой каюте, несколько месяцев прожил Наследник. Его окружала тогда блестящая свита. Теперь он, Келлер, маленький офицер, занимает ее, чтобы не ворвалась матросня и не загадила ее...

Он подошел к массивному вращающемуся креслу у письменного стола и опустился в него.

Прямо перед ним через иллюминатор была видна уже довольно высоко поднявшаяся луна. На ней отчетливо вырисовывался профиль итальянца, тот самый, что он привык видеть с детства.

...Да, это были удивительные крымские ночи.

Пахло магнолиями и политыми к вечеру розами, на полированной штилем поверхности моря темнел парус турецкой фелюги. Мокрая тина скал сверкала под луной алмазами.

Мальчики стояли на берегу и показывали на серебряном диске профиль итальянца.

Потом он смотрел на этот профиль с девушкой. Первой. И луна казалась так близко. И будто еще от нее шло это тепло, нега, страсть.

Сейчас луна светила холодным, равнодушным светом. Она озаряла великое кронштадтское кладбище покинутых кораблей.

Профиль итальянца был виден, как всегда.

Но никому, никому нет дела до людей. Продолжается та же печальная история, о которой он думал сегодня. Так же, впрочем, как и самим людям друг до друга... А он-то сам лучше? А Ли?

И он с отчаянием вспомнил ее заплаканные глаза.

ГЛАВА III

Два дня назад Агафонов назначил Келлеру встречу в среду вечером у Порфирова, казака того же гвардейского полка, что он был сам. Уже подходя к Михайловскому манежу, где и после революции продолжала стоять сотня полка, Келлер услышал, как иногда позванивают оконные стекла в квартире Порфирова. Ему показалось, кроме того, будто стонет порой валторна. Когда он стал подыматься по широкой каменной лестнице, звуки духовых инструментов послышались довольно явственно. По-видимому, играл полный военный оркестр.

«Очередной трюк Порфирова», — сказал себе Келлер и позвонил. Открыл сам хозяин. Он был, к великому удивлению Келлера, в форменном кителе, в адъютантских аксельбантах и при орденах. Увидев посетителя, он немедля принял его в свои объятия.

Молодое и свежее лицо его сияло от удовольствия.

— Вот, брат, встречаю по прежнему времени, — и расхохотался. Когда он смеялся, то сейчас же его смех переходил в кашель, так что нельзя было понять, кашляет ли он или смеется.

— Слушай, Порфирыч, не нажил бы ты себе беды, ведь на улице слышно! Впрочем, как знаешь, правда, ведь чему быть, того не миновать. Агафонов уже пришел?

В этот момент позвонили еще. Показалась высокая и элегантная фигура одного господина с двумя дамами, очень хорошенькими. Господин этот, успешно начинающий адвокат, пришел с женой и своей подругой одновременно. Раньше он прибегал к некоторым дипломатическим уловкам для сокрытия «факта», но теперь шел в открытую. Времена переменились.

Звали его Борисом, между друзей — Бобом.

Порфирыч и Келлер оба любили его, Порфирыч с некоторым привкусом ревности, так как Бобина подруга очень ему нравилась. Увидев вошедших дам, Порфирыч покраснел и бросился снимать с них манто, с обеих одновременно, проделав это чрезвычайно ловко.

Музыка с уходом хозяина замолкла и сразу оглушительно грянула, когда он показался на пороге зала со своими гостями.

Играли марш из «Тангейзера».

В комнате было уже несколько человек. Среди них пять-шесть офицеров полка Порфирыча и две дамы. Одна брюнетка с цыганским типом лица, Вера, подруга Агафонова, и еще одна, крупная блондинка, с огромными голубыми глазами навыкат.

Был Агафонов, молодой человек лет тридцати, необыкновенно грациозно и мощно сложенный, с густыми серебряными волосами. Знаменитый Борис Агафонов,

бреттер и философ, несколько театральный. Были два брата Егоровы, оба большие, горбоносые, подчеркнуто корректно одетые, с прилизанными проборами, и оба молчаливые, был маленький флотский, Назараки, имевший заговорщицкий вид, одетый несколько кричаще, в шелковой сорочке и носках.

Был уже пожилой Ермилов, последний командир полка, в квартире которого, собственно, помещался Порфиров.

У Ермилова было осунувшееся лицо с небольшой клинообразной бородкой и грустными глазами. Был и брат Агафонова, Михаил, такого же роста, но черный, как жук, и молчаливый.

И совершенно неожиданно для себя Келлер с удовольствием увидел среди прочих и своего командира, Владю, огромного, с кирпично-красным, никогда не отгоревшим лицом, с нитевидными морщинками, совсем белыми. Морщился, когда солнце било в глаза, и эти морщинки на свежем и очень моложавом лице выделялись, как шрамы.

Он был, как все остзейцы, очень белокур, высок и строен. Чрезвычайно нравился женщинам. Теперь он стоял над блондинкой и, согнув свой огромный стан, весело ей что-то рассказывал, показывая блестящие зубы. Блондинка слушала его томно, но с удовольствием. Владя был в форменной без погон черной тужурке.

Когда грянул «Тангейзер», все оживилось, задвигалось, громче заговорило. Казалось, никому не приходило в голову, что каждый момент может раздаться стук прикладов и ворваться в этот зал десяток серых шинелей.

Толстый, широкозадый, с красным налитым затылком капельмейстер плавно помахивал палочкой и без-

звучно шептал что-то музыкантам, с умоляющим выражением лица, когда нужно было пиано.

Серебряный корнет-а-пистон выводил нежным тенором, два громадных «геликона» рывками бросали решительные басовые ноты, маленький широкоплечий казак, аккуратно отсчитав свои 18 или 32 такта, осторожно гладил тугую кожу турецкого барабана палкой с мягким шаром на конце.

Оркестр играл как раньше, когда под его звуки проходили на сухих, горбоносых лошадях сотни в ярких, цветистых формах.

Теперь он оторвался от прошлого и продолжал играть, как продолжают бить часы с недельным заводом в покинутой бежавшими владельцами квартире.

Келлер посмотрел вокруг себя. Самому ему не было весело, но верилось в искренность веселья окружающих.

Два денщика в белых гимнастерках разносили на подносах бокалы с крюшоном. Он взял один и выпил холодную и пьяную влагу.

Теперь оркестр играл вальс. Две-три пары закружились по слишком скользкому паркету. Владя повел блондинку, по-необычному держа свою даму и выделывая тоже необычные па.

— Как это называется? Что это за танец? — спросил один из братьев Егоровых, ни к кому не обращаясь.

— Это уанстеп, — ответил маленький Назараки, слегка шепелявя и хрипловато. — Последняя новинка. В Европе, впрочем, его танцуют уже давно. Я лично не нахожу его прекрасным. У негров взяли. Какая честь для европейцев!

Назараки вынул красный шелковый платочек и медленно вытер себе губы.

— Нет, почему, это интересно, — сказал другой брат Егоров, слегка воодушевившись. — Смотрите, как будто не в такт танцуют, а в то же время правильно. Будто синкопы в музыке.

Назараки не знал, что такое синкопы, и поэтому ничего не ответил.

Вера позвала к себе Агафонова и уже готовилась положить ему на плечо руку, чтобы начать танцевать. Агафонов с холодной улыбкой снял эту руку. Ему не хотелось танцев. Вера смотрела на него умоляюще и что-то быстро говорила.

Агафонов стоял, перевеся тело на одну ногу и далеко отставив другую. Левая рука его была опущена вдоль, а правой он держал лацкан пиджака.

В этой позе он очень напоминал статую Марса, и Келлер им залюбовался. Ему не нравилось только, что Агафонов отказал Вере, чтобы только отказать, зная, что Вера очень хочет танцевать именно с ним. Вера надула губы, отошла и села.

Агафонов немедленно ее оставил и подошел к мужчинам.

— Стану я с бабой... — услышал он его грубый и глухой голос.

«Разыгрывает что-то из чего-то, — сказал себе Келлер, — но это не важно и к делу не относится. Лишь бы он был в работе таким же решительным и сильным, каким он хочет казаться».

Когда вальс кончился, появился Порфирыч на пороге столовой.

— Господа, — крикнул он звонко и бодро, — хозяин просит дорогих гостей пожаловать к столу!

В большой, ярко освещенной комнате сиял белизной скатерти сплошь заставленный блюдами громад-

ный стол, Бросалось только в глаза, что хлеба было маловато, но зато — белый и домашней выпечки. По концам его стояли два блюда с жареными гусями, такими необычными в это время голода, уже забытыми и желанными. Тарелки с семгой, лососиной и балыком, сардины в больших коробках, паюсная икра, масленки со сливочным маслом, винегреты и майонезы. Между каждыми двумя приборами — потная бутылка «белой головки» и бутылка вина. Несколько бутылок сладкого для дам. В углу, в ведрах, шампанское.

Келлер стоял подле Влади, пока рассаживались дамы.

— Вот так штука, гляди, что выкатил Порфирыч! Это после нашей варено-соленой кеты! Вот это харч так харч, — сказал он ему.

— Агафонов, ты с Верой сидишь. Здесь, между полковником и Нэсси, — крикнул через стол Порфиров. — Келлер, ты с Натальей Петровной, ты любишь блондинок, кажется.

И Порфиров продолжал выкликать имена своим веселым голосом.

Оркестр заиграл из «Травиаты»: «Нальемте, нальемте бокалы полней». Теперь из другой комнаты звуки инструментов были мягче и не так оглушительны.

Келлер выпил две рюмки водки подряд. Приятный теплый ток струился по телу.

«Что же, прав Порфирыч, — подумалось ему, — иногда следует встряхнуться, не думать об этой катастрофе и забыться немного».

— Ваше здоровье, — обратился он к соседке, чуть-чуть наклонясь к ее свежим молочным плечам, от которых пахло чем-то необыкновенно приятным.

Боб вставил монокль и потянулся за куском жирной розовой семги.

— Есаул, — сказал он громко, стараясь поддеть вилкой скользкий кусок, — что сей сон означает? Такое пиршество, можно сказать, но без видимой причины. «Открой мне тайну, не бойся меня!» — пропел он не без приятности.

— Все будет сказано, когда придет время. А впрочем, можно и сейчас. Господа! — крикнул он, встав и взяв бокал. Ордена колебались на его груди, особенно «Владимир» четвертой с мечами. — Скажи, чтобы перестали, — махнул он вестовому в сторону оркестра. — Господа, происходит странная, удивительная вещь. Расстаться настало нам время. Я уезжаю в неизвестном направлении и неизвестно когда. Может быть, в эту ночь, в тот миг, может быть, когда вы еще будете пить за этим столом и пожелаете мне счастливого пути с бокалом в руке. Может быть, это будет завтра, не знаю, но это будет скоро. О том, куда я еду, вы, конечно, меня не спросите. И вот, я собрал вас из всех моих друзей, потому что вас еще не забрали.

— Браво! — веско сказал Боб и взял себе еще семги.

— Быть может, мы видимся в последний раз. Вы мне милы все, и мне грустно думать об этом. Расставаясь с вами, быть может на время, а быть может, я повторяю, навсегда, я хотел бы унести в своем сердце воспоминание о вашей улыбке, а не о слезах, о вашем смехе, а не о страдании. Посему — будем пить, донде-же ударит час, когда вместить зелья сего не сможем. Сегодня, контрабандой, мы раскроем дверь в покой недавнего прошлого. И вот, — он повернулся к оркестру, — пусть играет музыка, как раньше на наших славных казачьих пирах, пусть слышатся песни и женский смех, пусть в глазах наших дам появится прежнее выражение, кокетливое и покоряющее, и пусть, нако-

нец, мы все почувствуем себя в этот вечер свободными от надзора и подозрений, свободными людьми! Никто не знает, что будет завтра, даже раньше, чем завтра. Я верю в своих казаков, но... Будем есть, будем пить, будем веселиться. За женщин, за милых женщин, любивших нас!

Он высоко поднял бокал и, смотря прямо в глаза Ляли, подруги Боба, выпил его сразу и бросил оземь.

Ляля вздрогнула и отвела в сторону зеленые, под темными ресницами, глаза. Она любила Боба, но и Порфирыч был ей мил. Когда же он пил, она его боялась и жалась к Бобу.

— Он куда? — спросил старший Егоров Келлера, — к Колчаку?

— Да, кажется, — ответил Келлер, — но раньше на юг.

— Коля! — с двумя ударениями на этом слове крикнул ему Агафонов. — В четверг!

Келлер невольно вздрогнул. Не страшно было уезжать, а грустно оставить Ли, друзей, огромный любимый город. Он выпил одним глотком большую рюмку.

— За ваше здоровье, — обратился он к молочным плечам, — хотя у вас его и так много.

У него кружилась голова, стало тянуть тело соседки. Агафонов так порывисто поднялся с места, что опрокинул стул. Он был уже несколько пьян.

— Господа, я хочу сказать два слова. Я пью за борьбу, за смелость и силу. Скоро мы разлетимся во все стороны вольными пташками, куда каждый найдет лучшим. Кто на север, кто на юг, кто на восток, по широкой дороге, по снегам, по пыли, по грязи. Вот ты только, — он указал на Боба, — ты не пойдешь, нет! Ты в министерство хочешь. О, их будет много, этих министерств, больше, чем нужно. Но вижу твой жребий на

ясном челе, — Агафонов выставил вперед палец, указывая Бобу на его лоб. — Повесят тебя, дорогой, повесят, — добавил он неожиданно добродушно, — увидишь: повесят.

И вдруг закричал зверским голосом:

— Если кто любит свою родину, тот идет за нее умирать не моргнув глазом. Оставь, Вера, что ты меня тянешь за ногу! Думаешь, я боюсь кого-нибудь на свете? Не щадить врага, если попадется в руки! Мы припомним им потопленные баржи с заложниками. Припомним, — сказал он злорадным шепотом. — А пока выпьем!

Он сел.

— Коля, твое здоровье, милый друг! Ты мне друг? Да? Неизвестно, что будет завтра, но ты не бойсь. Будет интересно, правда? Ну вот и все пока, на первое время хватит, а там видно будет.

Владя, сидевший по другую сторону блондинки и выпивший уже чайный стакан водки, припал губами к ее плечу.

Блондинка закинула назад голову и тихо вздрагивала.

Боб налил ликеру в розовую Лялину ладонь и пил его оттуда.

Корнет-а-пистон, рыдая, выводил: «Пожалей же меня, дорогая». Егоров-младший все не мог отделить ножом гусиную ногу от сухожилия.

Порфирыч успевал повсюду. Он только что вернулся из спальни, куда повели Михаила Агафонова, которому было нехорошо. Пришлось положить компресс на голову.

Порфирычу очень хотелось бы поговорить на прощание с Лялей, но ясно было, что это не выйдет. Она была слишком занята Бобом.

Келлер думал:

«Вот здесь из всего общества, быть может, я да Пор-фирыч не имеем греховных помыслов. Я из-за Ли, а он оттого, что любит эту изящную порочную девочку».

Но он был неправ. Если б Владя не поспешил с блондинкой, то теперь он сам бы целовал ее плечи и открытую спину.

«Ты погибнешь!» — послышался ему голосок Ли.

«Да это какой-то шабаш получается или пир во время чумы! Значит, так нужно. Не буду думать о том, что предстоит. А предстоят „номера". Наверное».

Рядом с женой Боба, Нэсси, сидел Назараки и говорил ей ее судьбу. Нэсси, очень хорошенькая, стройная англичанка, смотрела на него через плечо и, протянув тоненькую руку, которую он глубокомысленно разглядывал, тихонько смеялась.

— Вы будете два раза замужем, — говорил Назараки профессорским тоном. — Ваш первый муж погибнет насильственной смертью.

— Это и по Агафонову так выходит, — отозвался Боб, отрываясь от Лялиной ладони. — Постараемся в таком случае взять, что возможно, от жизни.

Он взял в ладони маленькое лицо Ляли и приник к ее темно-красным губам.

— Неужели вас оставляет это совершенно хладнокровной? — спросил Назараки Нэсси.

Нэсси посмотрела на него, недоуменно мигая золотыми пушистыми ресницами.

— Послушайте, господин старший лейтенант, вы наивны невероятно. Боб знает, что у меня есть любовник. Мало того, он сам мне его выбрал. Мы просто не врем друг другу, как это делают другие, вот и все.

Келлер перешел в соседнюю комнату, куда скрылся сделавший ему знак Агафонов.

— Коленька, друг милый, — сказал он радостно Келлеру. — Итак, моя дорогая! Поедем господами. Повезет одна личность, русский финн. Едем до Белоострова, там высаживаемся, затем через Сестру-реку и Райайо-ки. Словом, все — как было условлено. Один чемодан, не больше, но, конечно, возьми в него всякого добра побольше. Не забудь документик, это для финнов. Понимаешь? Это я на всякий случай для конспирации тебя вызвал. Пойдем, брат, выпьем для храбрости.

Он обнял Келлера за талию, и оба перешли в столовую.

Несмотря на огромное количество выпитого, Агафонов был на вид совершенно трезв. Только стальные глаза блестели больше обыкновенного.

За пять минут, что Келлер отсутствовал, эта комната приняла совсем иной вид. Полковник Клименков спал, сидя на стуле, и его лицо было таким же измученным и грустным, как во время бодрствования. Владя спал на кресле, которое братья Егоровы подтащили к роялю и, задрав длинные Владины ноги, били ими по клавишам. Владя не просыпался, равнодушный к музыке, к блондинке и ко всему на свете.

Назараки стоял на коленях у Нэссиного стула и, положив ей на грудь голову, обнял ее своими смуглыми руками за талию.

Вера и блондинка сидели обнявшись и целовались. У обеих горели глаза.

Боб танцевал с Лялей в большом зале под звуки вальса «Осенний сон».

— Ты веришь? — спросил Келлер Агафонова. — Ты веришь, что что-нибудь выйдет? Только не говори, ради

Бога, про англичан и вообще про союзников. Я об этом всем уже передумал, и у меня свое мнение. Ты знаешь, я боюсь, Борис, я боюсь, что мы не финны. Слушай, у меня есть один приятель, финн. Художник. Зовут его Грига. Это Григорий по-нашему. — Язык у Келлера как будто немного заплетался, но он преодолел себя и продолжал гладко. — Вот этот Грига и еще два его приятеля пошли на лыжах на присоединение к Маннергейму. Их разделяло расстояние в 150 верст. Они прошли на лыжах его в шесть часов. Вот. У них была одна винтовка на троих. Но у каждого, — произнес Келлер торжественно и раздельно, — был пукко. Ты знаешь, что это такое — пукко?

— Нет, — сказал Агафонов с интересом.

— Пукко — это финский нож, небольшой, но необычайно острый. Его носят в кожаном футляре на поясном ремешке сзади. Они ловко им работают. Вот, главным образом на свой пукко они и рассчитывали, когда пробивались к Маннергейму.

— Мы купим себе пукко, — сказал Борис, воодушевившись. — Впрочем, это чепуха. Наган, понимаешь, Наган! Самое слово... Выпьем, дорогая!

Он налил водки в винные бокалы.

— И потом, — продолжал Келлер, волнуясь, — я себе совершенно не представляю, как это сорганизуется и кто будет организатором. Понимаешь, какой-то заколдованный круг, сумасшедший дом. Не могу схватить. Но инстинкта, инстинкта к организации нет. Вот в чем дело. Финны...

— Брось, брось к черту! — крикнул Агафонов. — Что, ты думаешь, что люди не одинаковы все? Ты думаешь, что если он сейчас пьян (он указал на Владю), то, когда ударит час, он своего дела не сделает? Все, все, понимаешь, герои, трусы, подлецы и великие люди, все едят,

пьют, спят, блюют и зарятся на женщин. Люди узнаются з тот момент, когда они жертвуют собой. Понимаешь? И вот-то она ему и сказала. Не все могут жертвовать собой. Это начинается тогда, когда кончается фраза. Ты ведь сам рассказывал, как вел себя Владя на подводной лодке. Кроми его любит. А ведь Кроми — это патент. Не так ли? А хочешь, я тебе скажу, что у тебя? Хочешь? Если нет, не скажу.

— Скажи, — тихо произнес Келлер.

— Ты жалеешь свою женщину. Правда? Угадал. Тебе бабу жаль здесь оставить. А мне Веру хоть и жаль оставить, хороша она, но я ее оставлю, если даже буду знать, что она погибнет. У тебя дух другой. Ты вовсе даже не трус и выпить не дурак, но у тебя связанное сердце. У меня — нет.

Агафонов с треском потянулся.

— Воображаю, какое у тебя прощание с ней будет!

—  Я уже простился с ней, — тихо сказал Келлер.

— И у меня не баба, а любимый друг.

— Нну, пошел, — загнусавил Агафонов, — что ты предо мной притворяешься? Брось, дорогая! Верка, домой пора, будет лизаться.

Келлер встал.

— К тебе, значит, надо. А в котором часу?

— В семь. Пить завтра не будем. Прощевай. Келлер простился с Порфирычем. Сентиментальный

хозяин прослезился, обнимая его:

— Когда увидимся? Где? Будем ли живы? Никто, как Бог. Будь здоров!

И он, еще раз обняв Келлера, ясно и твердо пожал ему руку.

Музыканты расходились. Боб вынул сторублевку и передал ее дирижеру. «На оркестр», — сказал он ему,

важно и небрежно. Келлер поцеловал руку Ляли. И вдруг почувствовал, что это бедное, сбившееся с пути существо на самом деле прелестное, совсем не жалко, а скорее — трогательно.

— Можно вас поцеловать? — спросил он просто. И, целуя ее теплые и влажные губы, он почувствовал, что никогда больше не увидит ее.

На улице было сыро и тихо. Неясно темнела конная статуя Николая Николаевича Старшего. Прохожих не было видно. По-видимому, никто не следил за домом.

ГЛАВА IV

Через несколько дней Келлер звонил рано, в 7 часов, у большой дубовой двери барского дома на Сергиевской.

Открыла пожилая прислуга, полная и, должно быть, в молодости красивая. Досталась она Агафонову в придачу вместе с квартирой, которую уступили ему бежавшие месяц тому назад за границу хозяева.

Стены просторной и очень высокой передней были затянуты темно-красным сукном, такого же цвета бобрик покрывал пол. Слоновая ступня, служившая вместилищем для тростей и зонтиков, была пуста, на длинной вешалке, на которой могло поместиться десятка два шинелей и шуб, висело теперь лишь два пальто, но на стуле лежало брошенное дамское меховое манто с горностаевым воротником. Лишь одна картина, отличный голландский натюрморт, висела на стене, напротив зеркала. В этом сказывался вкус владельцев.

— Пожалуйте в столовую, — сказала горничная мертвым голосом.

«Сердце дома остановилось, — подумал Келлер, — жизнь идет по инерции. По той же инерции эта женщина содержит квартиру в порядке по-старому, хотя наверное сознает всю бесцельность своей работы. Рано или поздно здесь устроится какой-либо „ком" или „ячейка", и новые люди будут рассматривать эту квартиру с любопытством туристов, посетивших сталактитовую пещеру. Первое время, конечно, а потом пустят на топливо раму с картины Вангеема».

—  Что, Борис Николаич уже уложился?

— Все готово, — ответила горничная апатично.

Светила лишь одна лампа в большой люстре столовой. Остальные либо перегорели, либо были забыты. За самоваром сидела Вера с заплаканным лицом и разливала чай. Рядом с ней некая Ванда Францев-на, стриженая, слишком большая для женщины, с очень красивыми глазами и ртом. Она курила папиросу и выпускала густые струи дыма. Эта Ванда Францевна была подругой Михаила Агафонова-младшего, несколько дней назад перешедшего финляндскую границу с князем X. От Михаила было уже письмо из Гельсингфорса, доставленное той же организацией, что теперь перевозила Келлера и Агафонова. Сидел еще инженер Венявский, так сказать, «законный» содержатель Веры, очень, впрочем, скромно стушевывавшийся в присутствии Агафонова, и сам седовласый Келлеров друг.

Шел разговор о письме Михаила.

— Михаил пишет, что все хорошо, перспективы отличные, настоящее эльдорадо. Не надо лишь зевать, надо быть умным. У рыжего большие планы и такие же возможности. Ну что, Коля, — обратился к Келлеру Агафонов, — итак, едем?

Келлер знал, что рыжим называли англичанина Бича, но в лицо этого господина никогда еще не видал. Так как при создании планов всегда упоминали имя Бича, то это лицо в его сознании представлялось ему необыкновенно могущественным.

Выражения «эльдорадо» и «не надо зевать» резнуло ухо как новое, которое лучше бы было в данный момент не стараться объяснять себе. «Вероятно, это относится к получению видных ролей, — успокоил себя Келлер. — Ну, меня это не касается, я не честолюбиво.

— Иди-ка сюда, — сказал ему Агафонов, — а то здесь все эти бабьи тары-бары, сухие амбары, а я тебе и не передал того, что нужно.

Они перешли в кабинет. Большой чемодан Бориса, доверху наполненный, но еще не закрытый, стоял посреди комнаты.

— Вот, получай, — и Агафонов передал Келлеру тугой пакет новеньких, хрустящих тысячных финских марок. — Это на тот случай, если нам придется действовать отдельно. Все может быть. А документ для белых финнов у тебя есть?

— Да, — сказал Келлер, — но за подписью командира и судового комитета. С фотографической карточкой.

— Ладно. А куда ты его спрятал?

— В сапог.

— Ну, как настроение? Бодр?

— Все в порядке. Жаль Петербург оставлять. Люблю его.

— Ничего, вернешься.

— Так ли, Борис? А у тебя есть предчувствие, что вернешься?

— У меня никогда не бывает никаких предчувствий. Ну, пойдем. Пить не будем, но рюмку выпьем. С тараньей икрой! Обожаю.

Они вернулись в столовую.

— Борис Николаевич, — сказала Ванда Францевна с чуть польским акцентом, — вот я принесла свою фотографию и письмо для Михаила Николаевича. Вам не трудно будет передать это ему?

—  Ради Бога, — ответил Агафонов, — совсем не трудно.

— И скажите ему, что мне тяжело без него. Я не знаю, как я проживу здесь со своей старой матерью.

Ее голос был совершенно спокоен. Она снова сильно затянулась.

Борис ничего не ответил и, криво усмехнувшись, взял пальцами большой янтарный кусок сухой тараньей икры. Келлер посмотрел на Ванду Францевну, пани Ванду, как они называли ее между собой.

— Я понимаю, — сказала она, — что вы уезжаете из Петербурга не для того, чтобы спастись, а для того, чтобы делать дело, как вы говорите. Я вовсе не собираюсь принимать участие в сражениях, но мне кажется, что, если ему нетрудно будет меня выписать в Гельсингфорс или в Стокгольм, где я буду, я надеюсь, не единственная женщина, он меня может выписать.

Пани Ванда снова сильно затянулась.

— Но ведь я ничего не говорю против, — сказал Агафонов и выпил рюмку. — Мое дело сторона. Передам ему, что вы просите, и баста. Я лично Веру не собираюсь выписывать, и она это знает. Правда, Вера? Ты у меня молодец. Не пропадешь. А захочет приехать — и сможет, — прибавил он с ударением, — то пускай себе приезжает. Я буду рад. На некоторое время. — Он рассмеялся.

Венявский, худощавый, лысый, с лицом скопца, очень хорошо одетый, сидел неподвижно и улыбался. Он был отлично вышколен и держался превосходно.

Часы пробили половину. Звон кафедрального собора.

— Подожди, Борис, чемодан надо закрыть, я закрою, — сказала Вера и вдруг расплакалась. — Я знаю, как надо придавить, — прибавила она, рыдая и быстро переходя в кабинет.

Агафонов поднялся.

— Подожди, вместе! Он ушел за нею.

— У вас, должно быть, очень тяжелая обстановка на кораблях, — обратился Венявский к Келлеру, — и вам не очень жаль, что вы оставляете Кронштадт?

— Дайте воды, — сказал Агафонов спокойно, появившись в дверях, — Вере худо.

Пани Ванда налила воды и прошла в кабинет. Агафонов остался в столовой.

— Черт возьми, ехать пора, а тут эти фигели-мигели. Ну ничего, скоро кончится.

...Через несколько минут общими усилиями чемодан был закрыт. Помогла пани Ванда, догадавшаяся положить высокие сапоги Бориса по-иному.

Закрыли чемодан и присели. Потом встали и ложно-оживленно, как всегда бывает в таких случаях, заговорили:

— Что же, письма теперь идут с редкой оказией, — вежливо сказал Венявский, — теперь не скажешь: пишите открытки.

— И «канарейку не забудьте накормить» тоже не стоит говорить, — прибавил Келлер. — Канарейку съедят на хлопкожаре.

Все рассмеялись.

— Вера, помни уговор, — сказал Агафонов, — будешь плакать — уйду не простившись.

— Нет, нет! — крикнула Вера и прижалась горячим лицом к его груди. — Милый, прощай, — и гладила рукой его седой затылок. — Мой орел! Только смотри! — и она стала что-то быстро шептать ему на ухо. Затем несколько раз перекрестила его.

Провожать никто не поехал. Возбудило бы подозрение.

Подкатила расхлябанная пролетка. Извозчик перекинул через чемодан ногу в изношенном сапоге и нахлестнул худую лошадку. Покатили. Шины были сильно изъезжены, и порой обод со стуком задевал булыжники мостовой. Переехали Литейный мост. Показалось низенькое здание Финляндского вокзала. Не было оживления, носильщиков, газетчиков, продавцов, как раньше... Несколько бедно одетых людей, дачников, должно быть из Озерков и Шувалова, с унылой торопливостью шли по перрону. Видно было, что новая жизнь еще не наладилась, а прежняя, как завод старой пружины, уже подходила к концу.

Келлер и Агафонов, расплатившись с извозчиком, сами понесли свои чемоданы, довольно тяжелые, так как было уложено все, что только можно было взять. Пошли по бесконечному перрону из тонких сквозных досок. У бывшего газетного киоска, где теперь торговали пончиками и папиросами, их поджидал какой-то человек, знавший, очевидно, одного Агафонова, так как он вопросительно посмотрел на Келлера.

— Он и есть, — сказал ему Агафонов. — Мы двое. На какой платформе поезд? Сейчас сядем или походим? Поставим только раньше на место чемоданы.

Поставили вещи в пустом купе второго класса. К удивлению Келлера, материя не была ободрана с диванов и стекла целы.

Агафонов посмотрел в коридор вагона и вернулся в купе.

— Ну вот, как было условлено: часть при посадке в поезд, а другую после переправы через Сестру-реку.

И он захрустел новыми бумажками. Прошлись вдоль поезда и сели снова в вагон.

— Не доезжая до Белоострова, — необыкновенно певуче, будто он рассказывал сказку, сказал их проводник, — войдут дозорные, чтобы бумаги ваши проверить и на их основании — вашу личность. Прошу вас, не имейте на этот счет никаких опасений. Все это будет произведено для видимости, никак того не более. Ваш братец и князь, с ним путешествовавший, остались вполне довольны. Никакого беспокойства и опасности, только как видимость, но никак не настоящее.

«Поет-то, поет как! — подумал Келлер. — Должно быть, ярославец»...

...Все медленнее передвигая похожие на ноги стрекозы шатуны и поршни и как бы сдерживая их, подкатил высокий и узкий, с деревянной решеткой-снегоочистителем, «финляндский» паровоз к какой-то станции. Платформа была освещена лишь ручным фонарем, который держал начальник станции. Сошло два человека с мешками и скрылись в темноте.

«Недавно здесь было полным-полно барышень и гимназистов. Почему-то гимназистов, — подумал Келлер. — В Петербурге военные и студенты, а только выедешь за черту города, сейчас гимназисты! То же и в провинции. Они держатся совсем как взрослые, так сказать, и. д. студента. Свободная любовь, стихи»...

Им стала одолевать дрема.

Поезд тронулся и постепенно стал развивать ход. Келлер встрепенулся. Высоко светила луна, и в зеле-

ном свете ее уносились финляндские леса. Навсегда или на время. Кажется, навсегда. Тоска. Позади него оставался дорогой умирающий, которого ничто не спасет. Ничто. И этот умирающий был не только дивный город, друзья, карьера и любовь. А это был он сам, прежний Келлер. Была его прежняя жизнь.

«Та-та-та, тарара-тарара» (на стрелках), — стучали колеса вагонов.

Стучали, как раньше, когда везли на дачу в Терио-ках, к морю, к озерам Гаук-Ярви, Тауки-Ярви, к безопасным призракам Калевалы на фоне белых ночей. Но теперь этот стук переходил в торжественно-грозную мелодию похоронного марша. Такое чувство, точно выбежал в одном белье из охваченного пламенем дома.

На месте прежнего Петербурга будет новый город, может быть, с иным названием. Новые здания. (Келлеру представились нью-йоркские небоскребы). Но какой чужой!

Вроде Лос-Анджелеса (он его никогда не видел) или города на Марсе. И то, что раньше составляло содержание его жизни, будет небрежно вычерпнуто, как ложкой из огромного чана, в котором начинает вариться это страшное варево. Вот сидит Микула Селянинович, огромный, уперся головой в серое северное небо. В грязной оборванной шинели, распоясанный, в худых сапогах, замазанных илом Мазурских болот, стоптанных на Карпатских перевалах, потерявший веру в Бога под разрывами «чемоданов» и пулеметным дождем, обросший, завшивевший в окопах, он сидит теперь перед громадным чаном и варит с угрюмой улыбкой колдовское зелье. Он останется. Он один. А как раньше униженно молил он: землицы, землицы бы! Ив ногах валялся.

Теперь он один. Пока. Потом придут другие и станут учить его варить борщ из топора.

«Ну а я? Какова моя доля? Пойду туда, куда меня пошлют те, кому и в кого я не верю. Пойду, наверное, для жертвы. Пойду и на смерть, и на муки. И тогда порвется тоненькая нить от одного сердца к другому. Какой кошмар! И Агафонов пойдет. Захочет отбить свое: парады и красный мундир с серебром. Но, может быть, клевещу?

...По-видимому, меня будут посылать курьером, для связи.

Ползком, между кустов, тростников, по болотам. Много болот под Петербургом! Будет хотеться жить, уцелеть... Это можно себе представить довольно ясно... Украдкой возвращаться в свой город, как вор... Обязательно загляну и к Ли, и к себе. На минутку! И опять скроюсь...»

Неожиданно поезд стал останавливаться, мягко сдавливая буфера. Близко стукнул ружейный приклад, один, другой... Кто-то громко высморкался. Из вежливости и перед важным служебным делом. Вошли четверо. Четвертый — начальник. Маленький, щуплый. Длинные рукава шинели. Бывший приказчик, должно быть. Делец новейшей формации. Востроносенький, в очках в железной оправе. Редкие усики. Мышиная физиономия. Он обменялся взглядом с проводником.

— Ты стой здесь, товарищ, у входа, — обратился он к одному из красноармейцев, громадному, костлявому, с детским, глупым лицом. Детина вытянулся. Штык едва доходил ему до подбородка. — Ваши бумаги, граждане!

Он мельком бросил взгляд на показываемое ему Агафоновым.

— Все в порядке. А, Павел Михайлович! — сказал он весело проводнику, будто только теперь заметил его, не зная, что встретит, — вы какими судьбами? В трактир опосля придете? Ну, пока счастливо оставаться!

Опять стукнули приклады, и красноармейцы ушли.

— Белоостров, Бе-ло-остров, — послышались голоса кондукторов.

Совсем как «тогда»!

Было ли это действительно необходимо или только для виду, но Агафонову и Келлеру было предложено сладкоголосым проводником подождать на террасе какой-то дачи, пока не снесутся с белой финской властью.

— Посидеть смирненько, не обнаруживая своего присутствия. Курить можно.

Оба закурили. Агафонов — английскую папиросу, Келлер — русскую толстенькую, с картонным мундштуком. У него это была последняя в коробке. Папиросы «Сэре» Колобова и Боброва. Бог его знает, когда снова купит! А может, и никогда? Всякая мелочь лезет в голову!

Кругом тихо. Садится туман. Осторожно падают с крыши террасы холодные капли. Дачка-то неважнень-кая! Много таких понастроено здесь. Летом они оживлялись. Бездетные редко когда переезжали. По утрам — крики разносчиков и Шопен. Возвращались к завтраку с мокрыми простынями с купанья... Любительские спектакли. Флирты с девицами и матерыми сорокалетними дачницами опасного возраста...

— Господа, — тихо раздался голос Павла Михайловича, — все готово к приему. Пожалуйста! Прошу только, ради Бога, соблюдайте необходимую тишину.

Взяли чемоданы и пошли к реке. Было очень грязно, ноги месили. Облачко тумана повисло над Сестрой-рекой. Снизу донесся осторожный хриплый голос:

— Тута сходить.

Спустились по скользкому обрыву. Чемоданы стучали по ногам. В темноте не видно было, сколько народа на берегу. Но чувствовалось, что много.

«Пайщики предприятия, — подумал Келлер. — И какие все вежливые! Вот кто-то толкнул и сказал „извиняюсь"».

Маленькая лодка ходила на тот берег по тонкому железному канату. В нее сели Павел Михайлович, Агафонов, Келлер и один красноармеец. Чуть скрипя тросом, зашумела лодка. Молчали. Скоро послышались голоса. Певучий, чужой язык. Белые финны.

— С благополучным переездом, господа офицеры! — пропел Павел Михайлович.

Агафонов поднялся на высокий берег.

— Получайте остальное, — обратился он к проводнику и вынул деньги.

— Коменданти Райайоки, — сказал высокий финн. — Ната коменданти итти. — И замолчал. Потом добавил: — Тва километра. Ната сичас.

— Стойте, друг любезный, — сказал Агафонов. — Там, на террасе, я забыл свое непромокаемое пальто. «Бербери». Жалко его бросать. Послушайте, нельзя ли этого орла послать? Орел! — остановил он маленького красноармейца, — смотайся туда, на дачку, где мы ожидали, принеси мне оттуда пальтецо.

«Орел» послушно направился к лодке.

— Будет доставлено, разумеется, — радостно запел Павел Михайлович. — У нас все чисто, без обману, в чужом не нуждаемся. Сейчас привезет.

Он пожал руки и скрылся, добавив:

— Так вы, пожалуйста, рекомендуйте, если кому понадобится.

— Вот видишь? — сказал Агафонов. — Он поехал за моим пальто. Образец коммерческой честности. Какое уважение к деньгам! Ему хочется еще перевозить, чтобы заработать еще. Заметь, уважение к деньгам, но никак не к личности. А попробовали бы мы переправляться на свой страх. Вот бы озверели эти господа на русской стороне! Пальба, ругательства, крики... Представляешь? Да и на этой стороне тоже недурненько было бы. Этот самый, что просит идти к «коменданта» — палил бы и он. Ничего бы не спасло. Никакие мольбы.

Они оба помолчали. Чуть светились в тумане русские огоньки Белоострова. Давно не испытываемое спокойствие стало овладевать Келлером. Будто из львиной клетки чудом выбрался. Но затем, сначала тихонько, потом все сильнее и настойчивее, как начинающаяся зубная боль, стала проникать в сознание колющая мысль: начало! Только начало! Первая глава новой жизни. Открыта первая страница, остальные даже не разрезаны...

С полуголых мокрых березок падал дождевыми каплями туман. Журчала быстрая Сестра-река. Тихо переговаривались финские солдаты. Вернулась лодка с русского берега. Маленький красноармеец принес Агафонову пальто «Бербери».

Подняли чемоданы и пошли по неудобному из-за очень выступающих шпал полотну к мерцавшей вдалеке желтым огоньком станции.

Райайоки. Там — «коменданта».

ГЛАВА V

Показался низкий силуэт железнодорожной станции Райайоки. Келлер не помнил совсем этой маленькой станции. Значит, не замечал раньше, когда проезжал по Финляндской дороге.

В маленькой комнате направо от входа, за столом, освещенным керосиновой лампой, сидел офицер в финской форме. Увидев пришедших, он приподнялся и выпрямился. Агафонов и Келлер представились.

— Эльвенстад, — и офицер крепко пожал им руки. — Бывший офицер Императорской армии, пятого драгунского полка. Прошу сесть. Вы оттуда? Этим путем бегут редко, больше через залив на лодках, а зимой на санях. Курите?

Он предложил папиросы из коробки, на которой было что-то написано по-фински.

— Ну как там, организуется все-таки? Не верю, что будет толк. Латыши и матросы, на всю Россию не хватит. Латыши, к тому же, в скором времени перекочуют к себе.

— А как у вас, то есть в Финляндии? — спросил Келлер.

Эльвенстад зорко посмотрел на него.

— У нас все хорошо. Разбили красных. «Шюц-Кор», добровольческая организация. Никто не уклоняется. Будете в Гельсингфорсе, увидите развод караула на Эспланадной. Кто несет караул! Есть люди пятидесяти лет и больше даже. Сами увидите. Да, господа, вы мне простите, я лично у вас бумаг не буду спрашивать, но в Териоках у вас их посмотрят. Это главный барьер перед въездом в страну. О вас, вероятно, уже дано туда знать.

— Дано, — ответил Агафонов.

— Кроме того, я вас помню по войне. Вы лейб-ка-зак? Мы вместе стояли в Калищах.

— Да, да, как же! — весело отозвался Агафонов. — Мы, вы и первая гвардейская артиллерийская...

Ночевать некуда было пойти, приходилось провести ночь на скамейках, стоявших в маленьком темном зале. Эльвенстад щелкнул шпорами, простился и ушел, оставив догорать на своем столе лампу, чтобы светлей было в соседнем зале.

Кроме них, был там еще один человек в тулупе и бараньей шапке. Он сидел так, что на него падал свет лампочки из соседней комнаты и играл на редкой бородке его еще молодого лица. Он спал или притворялся спящим.

Потянулась долгая ночь, первая за границей. Не успел Келлер закрыть глаз, как им овладел кошмар: длинный монах-утопленник. Вода стекала с него ручьями. Таким он его видел, когда поехавшие на рыбную ловлю матросы с «Азова» вытащили сетями несколько связанных между собой трупов монахов из Соловков.

Он тяжело сел на скамью, стараясь отдышаться. Затем его глаза сомкнулись снова, и глубокий сон унес его в далекое прошлое.

Странный сон! Он увидел самого себя со стороны. Молодым студентом в физиологической лаборатории... Через полчаса лекция, надо успеть подготовить опыты. Лягушка с вытянутым на сторону легким, ущемленным между предметным и покровным стеклышками на столике микроскопа; собачьи легкие помещены под стеклянный колпак, из которого выкачан воздух, — все это уже было готово. Оставалось усыпить кролика, сделать ему трахеотомию, отпрепарировать блуждающий нерв и подвести под него электроды.

Кролик, нежно-белого цвета, с желтоватыми от пребывания в клетке лапками, был уже на станке. Келлер приставил к его зажатой в намордник мордочке с оскаленными зубами маску и накапал хлороформу. Кролик сразу стал биться так сильно, что поднимал черную доску, к которой был привязан. Келлер прибавил еще хлороформу.

— Не хочу, оставьте меня, — вдруг сказал кролик тоненьким, как у ребенка, голосом. — Что я вам сделал?

Келлер не удивился тому, что кролик заговорил. Но вдруг оказалось, что кролик — необычайно дорогое для него существо, которое нужно во что бы то ни стало спасти.

— Но это необходимо, ты не понимаешь, ведь профессор читает сегодня иннервацию дыхания. Опыт необходим.

— Смотри, какой я беленький, — плакал кролик, — я слабенький, оставь меня, не режь, прошу тебя во имя всего, что тебе дорого в жизни!

В это время в операционную вошел служитель Михаил и подал Келлеру на эмалированной тарелке ланцеты. Келлер взял один и дрожащей рукой провел им сверху вниз по выбритой шее кролика. Кролик отчаянно завизжал и крикнул: «Ты погибнешь!»... На его месте была Ли. Она билась в рыданиях, лежа на черной доске. Подошел матрос с ленточкой «Севастополь». «Ваши бумаги», — обратился он строго к Ли. Засвистел паровоз.

Келлер проснулся. Его лоб был в поту, сердце колотилось. Свет зарождающегося дня брезжил сквозь стеклянную дверь вокзала. На полотне, тяжело передвигая поршни, пыхтел высокий паровоз...

Агафонов расхаживал по перрону с молодым человеком в тулупе.

Келлер подошел к ним. Молодой человек был толст, слишком толст для своего возраста. Ему нельзя было дать больше двадцати трех лет. Щеки его желтоватого припухлого лица были покрыты нежной, не знавшей бритвы растительностью. Бровей не было, взамен их — две красные дугообразные полоски. Маленькие глаза.

— Познакомьтесь, господа, — сказал Агафонов.

— Князь Сольский, — вежливо поклонился молодой человек. — Мы с вами переправились в одно и то же время, кажется. Как это все было ужасно! Знать, что жизнь зависит от усмотрения проводника... Моя мама невероятно волнуется, должно быть. Она в Петербурге пока. Ее должна переправить та же организация, что и меня. А папа уже в Финляндии. У нас под Выборгом имение. Он там сейчас.

«Мама» и «папа» резнули ухо.

«Как смешно, когда такой слон говорит „мама"».

— Я хотел бы скорей сбросить этот тулуп, — продолжал князь, — мне в нем неудобно.

Тулуп был новешенький.

— Вы знаете, что я вам скажу, — обратился Келлер к нему. — По-моему, вы сделали большую ошибку, надевши его. Маскарад неправилен по существу. Вы едете в Финляндию, значит, если уже переодеваться, то так, чтобы это оправдывалось обстоятельствами. Вам нужно было надеть меховую финскую шапку, короткое пальто из бобрика и высокие остроносые сапоги, как носят финны. Рукавицы еще — вот как вам надо было одеться, если уж вы это еще нашли необходимым. А то вы вдруг таким ярославским мужичком! Кто вам поверит? Впрочем, теперь это все безразлично. Границу перешли, и слава Богу!

— Почему? — сказал молодой князь несколько обиженно. — Мне кажется...

— А что вы думаете делать дальше? — спросил Агафонов.

— Я? — спросил князь удивленно. — Как вам сказать... Воевать я не буду, я еще не отбывал воинской повинности, так что... понимаете? — он шутливо шаркнул ногой. — Нет, я думаю весной жениться. На своей кузине, — добавил он, рассмеявшись на «о». — Хо-хо-хо.

— Вы смеетесь, как старый дипломат, — сказал ему Агафонов.

— Может быть, — вежливо согласился князь, — у нас с материнской стороны все дипломаты. Однако нам пора, пожалуй, грузиться в поезд.

Они вошли в пустой, только что прибранный вагон.

Поезд будто ждал их, сейчас же тронулся. В пути князь много рассказывал про свою жизнь. До последнего класса правоведения у него был гувернер.

— Понимаете теперь, как мне тяжело было оказаться одному с проводником, которому я к тому же не вполне верю, в эту ужасную ночь?

— Да чего вы боялись, — сказал Агафонов, — ведь вы бы его животом могли бы задавить, если бы прилегли на него хорошенько!

— Хо-хо, — опять рассмеялся молодой князь, — вы любите шутить, полковник!

Когда прибыли в Териоки, моросил дождик и было сумрачно. Большая шоссейная дорога от вокзала к морю была покрыта липкой грязью. На ней было довольно большое движение. Повсюду слышался русский язык, совсем как во время летнего сезона, когда Териоки наводняются приезжими петербуржцами.

Агафонов, Келлер и Сольский пошли к коменданту для получения пропуска.

Комендант оказался бывшим егерем, то есть служил в немецких егерях и был, следовательно, немецкой ориентации. Он был высок ростом для финна, тонок, и узкий мундир сидел на нем совсем как на немецком офицере. Он прошел куда-то из своего кабинета по зале и опять вернулся обратно, чуть слышно звеня шпорами. Он не снимал фуражки, тоже немецкого образца (задний край приподнят). В глазу у него был монокль.

— А знаешь, что это Линдгольм? Он был присяжным поверенным во время войны. Я его где-то встречал, — сказал Агафонов, у которого была удивительная память на лица.

Несмотря на то что в зале ждало много народа к моменту их прихода, Линдгольм вызвал их раньше других.

Возможно, что сыграл роль и княжеский титул их спутника.

— У меня о всех вас имеются уже сведения, — сказал он им, — так что вам не придется сидеть в карантине две недели, как другим. Но в Гельсингфорсе вы уже, пожалуйста, зайдите к губернатору и исхлопочите себе разрешение.

Он встал, щелкнул шпорами и приложил к козырьку руку.

Аудиенция была закончена, они могли ехать дальше.

ГЛАВА VI

Два великана из красного гранита держат матовые, в человеческий рост, фонари на фасаде Гельсингфорс-ского вокзала.

У их ног не так давно бушевала черная толпа революционных матросов русского флота, и присланные откуда-то неизвестные, переодетые в форменную одежду, выкликали имена офицеров, подлежавших смерти. Толпа шумела, и осенний ветер развевал длинные ленточки матросских шапок.

Финские рабочие, их жены и любовницы опоясывались пулеметными лентами и обучались управлению пулеметами...

Маннергейм собирал свои силы на севере Финляндии, адвокаты, врачи, инженеры, купцы и студенты стекались под его знамя в поездах, в санях, на лыжах, с охотничьими винтовками и пукко... Однажды на горизонте показалась германская эскадра и спустила десант. Судовые орудия проделали огромные бреши в некоторых домах Скатудена и в фасадах фабрик пригорода.

На Бульвардсгатан выросла братская могила немецких моряков, пришедших на помощь белым финнам.

Но в конце октября 1918 года, когда Келлер и Агафонов сошли с перрона вокзала на площадь, все уже было тихо в умиротворенном городе, и великаны из красного гранита спокойно держали свои матовые фонари-шары, зная, что ни пуля, ни осколок снаряда не разобьют их.

В ресторане отеля «Социететс-Хюзет», куда зашли Келлер и Агафонов, сидели офицеры, солдаты и матросы. Несколько дней назад произошла революция в Германии, но не было ничего похожего на то, что было в России.

— Другая культура, брат, — сказал Агафонов. — Люди без надрыва. К тому же им нужны сейчас офицеры, без которых трудно вернуться домой. А хороши солдаты, —

добавил он тоном знатока, оглядывая чисто выбритых и хорошо одетых людей.

Атмосфера, однако, казалась довольно напряженной. Матросы и солдаты оставались в том же помещении, что и их офицеры, не отдавали чести и держались хотя прилично, но чрезвычайно независимо.

— У меня нет ни злорадства, ни огорчения из-за их судьбы, — сказал Келлер, подумав немного и старательно размазывая шарик масла на горячий выборгский крендель. Он не досказал всего того, что думал. Ему вспомнился «Человек в серых очках» Тургенева. Человек, предчувствовавший политические кризисы и их разрешения. Сейчас он с необыкновенной остротой чувствовал в себе самом этого человека, который говорил ему: напрасные жертвы, напрасные попытки, все равно ничего не выйдет. У них — да. У финнов и у немцев. У них выйдет, а у нас нет!

«Значит, остается одно, — говорил сам себе Келлер, — покорно пойти на заклание, принести в жертву самого себя. Хорошо, пусть так и будет! Я устал и не могу больше. Но, Господи, я так мало виноват в происшедшем, так мало пока получил от жизни! Я только готовился вступить в нее и до сих пор только учился. Мои предки не имели рабов, не имели грандиозных предприятий, ни о какой эксплуатации не может быть речи. Я сам не устраивал дебошей, не купал певичек в ванне из шампанского, не мазал лакеям физиономий горчицей. Война призвала меня, оторвав меня от моих занятий, и вот я оказался вовлеченным не только в ее круг, но и в ее последствия. Я — контрреволюционер, среди кадровых, защищающих свое прошлое, старающихся его спасти. И что же, я чувствую, что из наших усилий ничего не выйдет. Но отчего, отчего?» — Он сжал себе руками голову.

С хоров неслась музыка. Оркестр играл цыганские романсы.

Большие часы, видимые из холла, показали десять. Все находившиеся в помещении немцы разом встали и ушли. Ресторан стал пополняться другими лицами. Это были русские, большинство — в смокингах, дамы в вечерних туалетах. Агафонов, знавший лично почти всех, называл фамилии.

Небольшого роста полный господин, лысый, с седой острой бородкой, боком проходил у стены к маленькому столику, на котором был накрыт один прибор.

— А вот и он, его высокопревосходительство, господин военный министр, — сказал Агафонов деланно равнодушно. — Специалист по снарядам и патронам. Большевики выпустили его из Петропавловки. А впрочем, кто его знает, не может быть, чтобы он один только был виноват. Сейчас — битая карта, не о ком говорить! А, красивая женщина! Вот эта, что направо от Великого князя сидит. Сколько дуэлей было из-за нее! Не забудь, что все они попробовали большевиков. Целый год под ними прожили. Сколько дам среди находящихся здесь, и паштетные содержали в Петербурге, и комиссионными делами занимались, и еще многое кое-что другое. И все-таки, смотри, как бодрятся люди! Потянуло Европой. Хочется в Лондон, Париж, Милан, Женеву. У м-ногих есть дома и виллы в этих странах. Но приедут туда и покоряют голову, забудут, что за спиной нет России. Впрочем, они все уверены, что кто-то и как-то свергнет большевиков, и тогда все пойдет как по маслу.

— А ты, — вдруг спросил его Келлер. — Ты ведь тоже думаешь, что вернется?

— Я, — ответил Агафонов серьезно, — я думаю, что хорошо будет в один прекрасный день взять в руки

винтовку и пойти на тех, кто разбил мою жизнь, мою карьеру. Я бродяга. Выйдет или нет, черт с ним! Видишь этого господина, что сидит, вытянувши ногу? Она у него деревянная. Сегодня утром в холле я слышал, как он отчитывал одного комиссионера из наших за то, что тот ему денег не достал. Любо-дорого, совсем как раньше. Они, эти бывшие, из больших городов не выедут никогда, будь уверен, моя дорогая! Впрочем, это никому и не нужно. Ел ты когда-нибудь омара по-американски? Изумительная вещь! Неизвестно, что с нами обоими будет, что мы с тобой будем есть, так вот сейчас попробовать нужно, пока есть возможность. Понимаешь, не еда, а сплошной хорал. Будто рыцаря в пурпурных латах принесут на серебряном щите.

Он заказал лакею омара и водки...

Около полуночи в большом ресторанном зале было душно и шумно. Почти на каждом столе стояло ведро с шампанским. Оркестр играл теперь модные танцы, и несколько пар двигались под музыку по красным дорожкам между столами.

Одна дама, очень высокая, с Агафонова ростом, в сильно открытом вечернем туалете, с медно-рыжими волосами и бесконечно длинными, тонкими пальцами опирающейся на плечо кавалера руки, танцевала, переходя от одного к другому.

— Это та, из-за которой было столько дуэлей? — спросил Келлер слегка заплетающимся языком. Они теперь перешли на шампанское.

— Эх, Коля, — сказал Агафонов и стукнул по столу кулаком, — почему я не родился раньше, в эпоху тридцатилетних войн! Дрались грудь о грудь. Какая прелесть! А потом, остервенев от битвы, ворваться во вражеский город! Тут, понимаешь, на тебя только что кипя-

щую смолу со стен лили, и ты в этот самый город врываешься. И вот тут как раз у тебя желаньице поотом-стить. Вдруг — женщина! Никого не щадить. Шишак у тебя прорублен вражеской алебардой, кровь у тебя на усах запеклась, ты опьянел от победы! Вот жизнь! А теперь война пресная, как казнь на электрическом стуле. Плохо, брат, — хорошая профессия на убыль идет. Скоро инженеры одни останутся на войне. Да, вот еще гражданская война. Тут много приемов от старины. Теперь кофе с коньяком. Мартель.

Когда они выходили из ресторана, то столкнулись в дверях с плотным седым господином.

— Директор электрического общества «Нептун», — сказал Агафонов. — Все бегут, все! Видел профессора Косоротова, перводумца, наискосок от нас сидел весь вечер и водку дул с каким-то москвичом? Впрочем, понятно, что бегут, раз есть возможность. Здесь, в Гельсингфорсе, будет пробка. Будут ждать — не спасет ли кто Россию? Не спасет никто — поедут дальше.

Не успели оба они лечь в постель, как откуда-то донесся вой сирены. Ей ответила другая. К этим звукам примешался рев охотничьих рогов. Келлер посмотрел в окно: в тусклых лучах рассвета видны были люди, выбегавшие из парадных и ворот, на ходу застегивавшие куртки, опоясывавшиеся патронташами, с винтовками и ножами. Все они бегом направлялись куда-то.

В гостинице захлопали двери, забегали коридорные, успокаивавшие публику: это была пробная тревога белых.

На случай нападения красных, в любой час дня или ночи им должна быть готова встреча.

В этот день пошли к Михаилу Агафонову, отсутствовавшему несколько дней из Гельсингфорса. Он остановился в «Сосиэтет Хузете».

Они зашли к нему в номер, когда тот еще спал. Разбуженный стуком в дверь и знакомыми голосами, он весело спрыгнул с высокой и свежей постели и побежал отворять.

Агафонов и Келлер вошли. Михаил выразил чрезвычайную радость, увидев брата и друга. Его темные глаза сверкали от удовольствия.

— Знаешь, Мишуня, на кого ты похож? — с ложным восхищением, глядя на его длинную до пят ночную сорочку, сказал Келлер. — Ты похож на навозного жука в сметане. Белое и черное. Что же ты письма ему не даешь? — обратился он затем к старшему брату.

При слове «письмо» радостное лицо Михаила сразу переменило выражение — с быстротой шторного затвора при снимке молнии. Он выхватил письмо у брата, сел на постель, свесив длинные смуглые ноги, и стал читать. Должно быть, в письме были очень грустные вещи, потому что он пришел в совершенное уныние. Уныние сменилось тут же чрезвычайным возбуждением. Он стал метаться по комнате и кончил заявлением, что у него остается лишь один выход — стреляться.

Стреляться, если его Ванду нельзя доставить сюда, в Гельсингфорс.

Ванду доставили в Гельсингфорс.

Произошло это так. У Келлера были друзья в Выборге, некие Милашины, из поколения в поколение жившие в Финляндии. Теперь, после революции, они сделались финскими подданными. Одна из сестер Милашиных, Антонина, была в консерватории, где

проходила пение у Ирецкой. У нее был прекрасный голос, контральто. Келлеру было известно, что она собирается в Петербург продолжать образование. Надо было поехать в Выборг и с ней переслать письмо Ванде. Переправить ее в Финляндию должна была та же организация, что переправила и их.

Келлер приехал в Выборг в холодное солнечное утро.

По пути он думал о различной участи, уготовляемой судьбой ему, старшему Агафонову и Михаилу. Складывалось так, что Михаил не будет принимать участия в боевых действиях. Он останется в штабе.

У него были для этого определенные данные: умение заводить знакомства, нравиться людям, дипломатические способности.

Он ни в каком случае не делал «тифе».

Но эти же способности были и у Келлера, и у Агафонова-старшего.

У Келлера был, кроме того, тот плюс, что он владел тремя европейскими языками, чего не было у Агафоновых. Но Михаил не должен был воевать. Как же это произошло? Как произошло то, что он останется в Гельсингфорсе, или в Стокгольме, или в Париже, наконец, в первоклассном отеле, будет сытно есть и хорошо одеваться? С ним будет женщина, которую он любит. А Ли и Вера останутся в Петербурге и, может быть, умрут с голода?

У Михаила нашлось достаточно эгоистического мужества, чтобы заявить, что он будет вести дипломатическую сторону предприятия. А ведь он был высок, силен и молод, мог воевать!

Что всего важнее, это то, что он не стыдился того, что не хотел идти на опасное дело. Просто-напросто он

не хотел умирать, а хотел жить, и это все. Так как он рассчитывал жить это время за границей, в больших городах, то мог выписать Ванду. Агафонов-старший не мог, так как каждую минуту мог отправиться на фронт, да и вообще хотел сохранить независимость. Келлер очень хотел спасти Ли, но не мог этого сделать по той причине, что и Агафонов-старший. Он знал, что обречен и погибнет рано или поздно.

Что бы сделалось с Ли, без семьи, одной, в чужой стране?

Нет, об этом и думать нельзя было...

На выборгском вокзале его встретили Милашины. Антонина, которую почему-то называли Тонишна, и ее брат, стройный молодой человек с изумительными, совершенно золотыми волосами. Звали его Акси. Говорил он по-русски с сильным шведским акцентом.

От вокзала было совсем близко до Петербургской улицы, где жили Милашины. По дороге можно было убедиться, что Выборг вымел все, что могло напомнить в нем русский город. Ни одной вывески на русском языке, ни таблички с названием улицы по-русски.

Петербургская улица называлась Пиетарикату. Но дома старой постройки, в которых помещались правительственные учреждения, были те же дома, что и в Петербурге екатерининской, александровской и николаевской эпох. Старые русские дома.

На улицах часто попадались солдаты в новенькой форме на манер немецкой. Были и егеря, финны-патриоты, служившие во время войны на немецком фронте.

Милашинская квартира была обширна и светла. В особенности велика была гостиная, в которой стоял рояль и где раскинулась великолепная шкура белого медведя. В столовой сидело все семейство Милашиных.

Мать, женщина лет пятидесяти, небольшая, с простым русским лицом, в черной кофте навыпуск и большим животом. Видно было, что она не следила за модой. Вокруг нее сидели дети, все белокурые, изящные, похожие на шведов, с тем румянцем и свежестью красок, что отличает северян.

И стол, накрытый к завтраку, был уставлен на шведский манер: «свенска платен». Чрезвычайное обилие закусок, горячих и холодных. В прежнее время русские, проезжавшие через Белоостров, знакомились с такой системой еды в станционном буфете.

Келлера познакомили с находившимися в столовой. Деми Милашин, второй сын, обратил на себя его внимание. Он был среднего роста, широк в плечах и, пожалуй, красив, если б не слишком выдающиеся скулы его румяного лица.

К Деми относились с уважением, как к главе семьи, это бросалось в глаза. Говорил он мало, но веско.

Старший брат, Иваня, среднего роста, стройный, загорелый, все время молчал. Он почти забыл русский язык; продолжая хлебную торговлю отца и все время имея дело с финнами, он на этом только языке и говорил свободно.

Еще были две сестры Милашины. Анна, крупная, крупнее своих братьев, блондинка с большими серыми глазами и ярким цветом лица. Она беспрерывно смеялась, показывая блестящие зубы. И четырнадцатилетняя Шурка. Общество дополняла собака, доберман-пинчер, по имени Циля. Про нее было сообщено, что она получила специальную полицейскую дрессировку.

Келлеру давно уже не приходилось проводить время в такой спокойной обстановке за сытным, домашним столом. Он отдыхал.

Говорили о предстоящей поездке Тонишны обратно в Петербург. Видно было, что в этом доме все его обитатели привыкли действовать самостоятельно. Тониш-на полагала, что ее новое финляндское подданство будет ее гарантировать от всевозможных случайностей и даст безопасность.

Консерватория влекла ее к себе неудержимо. Ирец-кая была ее Богом.

— Николай Иваныч, — обратилась она к Келлеру, — я должна вам спеть Рахманиновское «Христос Воскрес». Это последнее, что я разучила. Какие слова и какая музыка!

Перешли в зал. Великолепное Тонишнино контральто залило звуками огромное помещение. Когда она спела фразу: «Как брата брат возненавидел, как опозорен человек», — Милашина-мать, сидевшая у дверей на стуле с симметрично сложенными на коленях руками, как сидит простонародье, позирующее перед фотографическим аппаратом, громко сказала: «Вот это про большевиков написано», — и ее лицо, со свисающими, как у татар, веками, приняло презрительно недовольное выражение.

Тонишна кончила. Все молчали. Казалось, только что поэт и композитор через Тонишну выразили свое осуждение происшедшему, и больше нечего было прибавить.

Шурочка стала играть с Цилей, оглушительно залаявшей. Деми недовольно сжал губы. Он подсел к Келлеру.

— Сейчас не время петь такие песни, — сказал он, подыскивая русские слова. — Сейчас нужно работать, вот так, как вы это сделали. Маннергейм был еще довольно далеко, и немцев тоже еще не было, но мы знали, что придут и Маннергейм, и немцы. Надо было

продержаться до их прихода. Нас было тогда тридцать человек, белых. Самому старшему было двадцать лет. Гимназисты. Я и еще четверо должны были удержать выборгский вокзал. У нас были четыре пулемета и ручные гранаты. К концу первого дня у нас убили троих. Остались лишь двое, я и мой товарищ. Одна женщина передавала нам сведения. Мы знали, что близко помощь, и держались. На второй день мне поцарапало пулей плечо. Мы удержали вокзал, — сказал Деми самодовольно и рассмеялся, погладив себя по колену.

— А потом мы получили от Маннергейма награду. Нам дали расстрелять пленных. Их было тысяча двести человек, и мы их расстреляли вдвоем, я и мой друг, с которым мы отбивали вокзал. Мы их выстраивали партиями по сто человек у стены и приказывали повернуться спиной, чтобы им не было страшно. Двенадцать партий. Мы их поливали из пулеметов. Это очень быстро.

Тонишна перелистывала ноты, выбирая, что бы ей спеть еще.

— Ты бы лучше об этом не рассказывал, Деми, — сказала она ему серьезно. — Вы не представляете себе, Николай Иванович, что это был за ужас! А потом, что эти белые финны сделали с бедными русскими! Белыми, а не красными. Было вырезано две тысячи человек, из них половина — мальчики! Стыд, преступление! Перестань лучше вспоминать об этом, Деми!

— Это егеря сделали, — сконфузился Деми. — Они русофобы. «Шуц-кор» не принимал участия.

— Ну, хорошо, брось говорить об этом! Николай Иванович, я спою вам еще Далилу: «Ах, нет сил снести разлуку». Перестань, наконец, противная собака!

Циля с лаем носилась за Шуркой.

Поезд, увозивший Тонишну в Петербург, отходил в полночь. Решено было провести вечер в кинематографе. Келлер сидел рядом с Тонишной. Его трогало ее стремление вернуться в консерваторию.

— Послушайте, милая моя, — сказал он ей, — неужели вы думаете, что можно будет сейчас работать в Петербурге? Потом — я не знаю... Через несколько лет, быть может, но в данный момент? Конечно, двери консерватории и университета будут открыты, но что будет твориться внутри? Ведь там, наверное, уже введено выборное начало. Дождетесь того, что директором у вас будет швейцар или рассыльный. Я знаю уже подобные примеры.

— Мне нужна Ирецкая, — ответила Тонишна с ударением на слове «Ирецкая».

— Ваша Ирецкая умрет с голоду или на Гороховой, потому что у нее при обыске найдут Высочайший подарок или портрет Великой княгини. И сами вы похудеете, потеряете цвет лица, который сводил с ума гардемарин. Да, чего вам ехать-то в Петербург, ведь гардемарин уже там нет! Как же вы будете жить без них?

— Перестаньте, — сказала Тонишна и ударила его по руке. — Читайте лучше, что написано на экране, и зарубите это себе на носу.

На экране были надписи на двух языках — финском и русском. В финской надписи было много букв «а», иногда по две подряд, и в ней Келлер ничего не понял. По-русски же стояло следующее: «Кто не дракун, тот не может завывать женщину».

Оба стали хохотать.

— Ну, это не для меня. У меня другой подход, — сказал Келлер. — Это скорее для моего друга Агафонова. Да, я еще хочу добавить вам одну вещь. Петербург

живет сейчас по инерции, нельзя сразу остановить такую огромную машину, но движения вперед не будет. Много лет... Вы знаете, что у мертвого еще растут волосы, так дня два-три после смерти. Вот это — ваша консерватория. Теперь баста, будем смотреть на экран.

На деревянном перроне, скрипящем от двадцатиградусного мороза и покрытом снегом там, где он не был защищен навесом, собралась вся семья Милаши-ных и Келлер провожать Тонишну.

Подкатил узкий паровоз со снегоочистительной решеткой, тяжело давя на рельсы. Соскочили с поезда кондуктора и стали кричать: «Виипури». Тонишна стала прощаться. У Келлера была заготовлена записка для Ли. Но в последнюю минуту он ее скомкал и бросил под поезд.

«Выйдет повторение моего прощания! Ванда передаст, что я пробрался благополучно. Тем или иным путем, но я сам буду в Петербурге, выгорит или нет дело».

Тонишна подошла к нему проститься. В рамке чухонской меховой шапки ее розовое лицо казалось удивительно нежным и красивым.

— Прощайте, пессимист, — сказала она своим низким, почти мужским голосом. — Увидите, что я добьюсь своего и кончу консерваторию, хотя и не императорскую! Ну, давайте — по-русски!

И она приблизила пахнувшее морозом лицо и крепко поцеловала Келлера в губы.

— Спаси вас Бог, — прибавила она затем тихо, так, что он один мог ее слышать, и перекрестила его...

Поезд покатился по обледенелым рельсам с гулом бегущего по доске тяжелого кегельного шара. Скоро

был виден только последний вагон с прицепленным к нему фонарем. Потом — красная точка, быстро уменьшавшаяся.

Тонишна возвращается в Петербург учиться пению. Что там с ней будет!

— Пойдем пунш пить, — предложил Деми. — Вы любите шведский пунш? Тут есть у меня такое место, всю ночь открыто. Я вас познакомлю с некоторыми из Шюц Кора.

В узкой улице, недалеко от того места, где она выходит на главную, Эспланадную, перед одним низким домом стояло много автомобилей и саней.

Из открывавшихся дверей повалили густые облака пара и послышалось громкое пение.

Это было длинное помещение с высокой стойкой, уставленной бутылками. На стене над стойкой висел портрет Маннергейма во весь рост. Фотография. По сторонам несколько олеографий, представляющих охоту на кабана, на медведя и какую-то сцену из «Ка-левалы».

Мебель была сборная, но хорошая. Были низкие кожаные клубные кресла, были старинные вольтеровские, бархатные и ковровые, были даже и железные садовые стулья. Несколько ковров разных рисунков и цветов покрывало пол.

Сидело, ходило и стояло человек тридцать. Было очень накурено, но дым не неприятен: курили главным образом хорошие сигары и трубки с ароматным английским табаком.

Общество было разбито на две группы, пивших за разными столами. Во главе одной был большой и толстый студент, выпивший, по-видимому, очень много,

так как он был необыкновенно красен и возбужден. С ним сидели люди, тоже студенты, по-видимому. Все они пели шведские песни.

Песни эти, вероятно, были воинственного характера, потому что в припеве стучали по столу кулаками, как викинги мечами, и грозно оглядывались на другую группу, тоже певшую песни, но на финском языке, и еще более грозные, судя по выражениям лиц певцов.

Во главе финской группы сидел человек маленького роста, необыкновенно плотный, с такой могучей шеей, что голова его казалась уже, чем эта шея, но с худощавым, бледным лицом.

— Гип, гип, гип. Ура, ура, ура! — отрывисто, не так, как по-русски, закричали шведы.

— Ура, ура, ура! — поспешно, как будто с озлоблением ответили финны, стараясь их перекричать.

Деми подошел с Келлером к финскому столу и представил его.

Немедленно им предложено было по огромному боулю с пуншем. Пунш был очень крепок и вкусен. Так как пили здоровье Келлера, то ему в ответ пришлось выпить по очереди со всеми. Как он ни был крепок, но в голове шумело, как в паровом котле, и все, что было дальше, прошло для него как в смутном сне.

Так, он помнил, что между шведскими и финскими столами состоялось какое-то соглашение, после чего в помещении наступила относительная тишина.

На середину вышли шведский студент и председатель финского стола. Оба были обнажены до пояса. Какие-то эксперты осматривали ножи, на лезвия которых были насажены пробки, так что торчал лишь кончик. Измеряли длину этого конца.

Потом эксперты или судьи отошли, и швед и финн бросились друг на друга с этими ножами. Келлер помнил, что у шведа все время было ехидно-хитрое выражение лица, все равно, наносил ли он или сам получал удары. А у финна было серьезное лицо, лицо дровосека, старающегося свалить большое дерево. Серьезное и тревожное.

Потом в памяти образовалась лагуна. Келлер не мог никак припомнить, что сделалось с дравшимися на ножах. Началось общее сражение. Столы были опрокинуты, бутылки, кружки, бокалы разбиты.

У многих были порезаны руки. Но, когда сверкнули ножи и когда Деми вынул из заднего кармана револьвер, в это время откуда-то издалека, как будто из другого конца города, раздался вой сирены, свистки, рев рогов.

Теперь Келлер уже знал, что это означает: примерная тревога. Нападение красных.

Все сразу успокоилось. Недавние враги помогали друг другу подняться с пола, вытереть кровь, поправить одежду.

И через три минуты сани и автомобили разнесли в разные стороны заседавших в шумном собрании.

Келлер мчался в санях с Деми, погонявшим изо всех сил маленькую, но добрую лошадку. Морозный воздух быстро отрезвил его.

— Это у вас часто такие собрания бывают? — спросил его Келлер.

— Нет, — ответил тот, настегивая вожжами лошадку, — один-два раза в неделю.

— А Акси, он с вами?

— Нет, Акси со шведами, — ответил Деми.

ГЛАВА VII

Уже около месяца Агафонов и Келлер сидели в Гельсингфорсе, ожидая визы в Швецию. Нужно было ехать в Стокгольм, перед тем как отправиться на север. Келлер не был посвящен в переговоры по поводу дальнейшего и терпеливо ожидал. Мельком ему было сообщено о пребывании в Стокгольме некоего англичанина по имени Бич, от которого многое зависело в будущем. У него были огромные связи с правительством Англии и, казалось, неисчислимые средства.

Какая-то роль приуготовлялась и ему, Келлеру, при распределении работы в будущем, но какая именно — он не знал и не старался узнать.

В связи со своей бывшей работой в Кронштадте он мог предполагать, что будет впоследствии использован в качестве курьера. Точно, когда это будет, он не знал, во всяком случае, не раньше прибытия на север.

Итак, один или два месяца он мог отдохнуть, пока дело не устроится. Прежде всего нужно было встретить Бича. Бич был в Стокгольме.

В начале ноября Михаил выехал в Райайоки для встречи Ванды и прибыл с ней в Гельсингфорс на утро следующего дня.

Ванда привезла Келлеру маленькое письмецо от Ли. Письмецо это было простое, но бодрое: «Рада, что он благополучно перебрался через границу, сама здорова. Твоя Ли».

Вечером, по поводу прибытия Ванды, в верхнем отдельном кабинете «Сосиететс-Хузета» был интимный пир. Никого постороннего.

Кабинет в турецком стиле, ковры, оттоманки, низкие столики для кофе, медные блюда и кувшины.

Праздновалось обручение Михаила и Ванды.

Было много выпито. Через арку кабинета доносился «Печальный вальс» Сибеллиуса.

Келлер и Агафонов сидели рядом на оттоманке, плечо к плечу.

— Так что, моя дорогая, послезавтра едем. На рассвете. Визы не дождаться. Проедем и так. Нашли маленький пароходик, который переправит нас через Ботнический залив из Вазы в Умеа, в Швеции.

Келлер не выразил никакого удивления. Даже хорошо, пожалуй, что не дали визы, интереснее без нее.

— Значит, выпьем, — сказал он своему другу и налил в бокал пиперменту. — За то, что нам пошлет ее величество Судьба. — Он посмотрел на свет сквозь густую, маслянистую массу ликера. — Зеленый цвет — надежда. Посмотрим сквозь ее призму!

— И увидишь зеленого змия, — сказал Михаил. Ванда, имевшая несколько утомленный вид, сияла.

Она добилась своего и вошла в игру. Во время войны она была волонтером в каком-то кавалерийском полку. Авантюра ее привлекала, и условия предстоящей жизни были для нее необыкновенно интересны. Она была высока ростом, очень сильна, даже для мужчины, смела, великолепно ездила верхом.

«Ей бы со старшим братом, — думал Келлер, глядя на ее сверкающие, оживленные глаза, — а не с Михаилом. Не по дипломатической части!»

Через полчаса, когда Михаил окончательно захмелел, она подняла на руки своего ослабевшего жениха и отнесла в его комнату. Агафонов смотрел на эту сцену, и веселые иронические огоньки играли в его глазах.

Он молча продолжал пить. Музыка игравшего внизу оркестра воспринималась с особой, болезненной остротой.

— Ты читал «Искания рая»? — спросил вдруг Келлер, сам удивившись, что его язык еще свободно поворачивается. — Бодлера. Правда, там говорится не об алкоголе, а о гашише. Он описывает действие музыки на пораженный наркотиком мозг. Ты знаешь, что я думаю? Ведь, пожалуй, для того, чтобы понять музыку, надо быть пьяным. Если же ты не пьян, то на струнах инструментов повисает повседневщина — счет от портного, квартирная квитанция, приглашение на свадьбу и прочая дрянь. У нас должен быть поражен задерживающий центр, для того чтобы мы могли целиком воспринять музыку. И когда дойдешь до точки, смотри, как понятна структура музыкальной фразы, влияние предыдущей гармонии, обуславливающей ее форму... Впрочем, это чепуха... Итак, кондотьеры пьют!

— Кондотьеры пьют, — подтвердил Агафонов торжественно и осушил бокал пипермента.

— И потом вообще... — продолжал Келлер, — сквозь алкоголь просветляется будущее. Я не был на Крайнем Севере, но я себе представляю снега и льды за полярным кругом так ясно, что делается холодно.

— Тогда выпей, чтобы согреться.

— И выпью, разумеется, будь спокоен. Но я представляю себе и нечто другое, я представляю себе свой терновый венец.

— Брось, брось, — заорал Агафонов и вскочил с места, — без поэзии, без этих собачьих надрывов! Ты сам выбираешь себе работу. Если дрейфишь, тогда не берись. Опять хочешь о своей женщине говорить? Смотри на меня! На свете есть миллионы женщин, носящих имя Вера, и столько же мужчин, носящих мое имя. К черту! Еще бутылку шампанеи, и айда спать! Штука не в том, чтобы нализаться, а в том, чтобы до конца

сохранить вкус напитка, гутировать его, получать наслаждение! Я тебя люблю, твое здоровье, от всей души! Что я тебе скажу: все думают, что у меня седые волосы так рано, потому что я много пережил. Ничего подобного! У меня нервы как у быка, И когда в прошлом году, в Астрахани, меня вели большевики на расстрел, у меня не прибавилось от этого ни одного лишнего волоска. А красиво ведь — седые волосы при молодом лице?

Через два дня на вазаской пристани в шесть часов утра появилась группа: двое очень высоких мужчин и такая же высокая женщина и один маленького роста. Над высокой пристанью едва подымалась узкая черная труба буксирного пароходика.

Восток серел, и постепенно вырисовывался окружающий пейзаж, легко взятый прозрачным слоем сепии.

Газовый занавес рассвета быстро поднимался и уносился на бурых облаках в стороны. Серое море открывалось до самого горизонта, стада барашков беспокойно носились по его поверхности.

Но кроме барашков повсюду раскинулись черные точки и запятые скал и маленьких островков, вокруг которых пенилась волна.

Подошел какой-то человек сторож, должно быть — в помещении таможни, находившейся тут же рядом; ему сказали, что русские, бежавшие от большевиков, собираются пересечь на этом буксире залив.

Сторож был финном, значит, величина судна не играла для него роли. Так же, как не играла роли сила ветра, при котором приходится идти.

Финский почтальон доставляет почту с острова на остров в любую погоду.                '

Но тут было другое; тут были русские, которые могли не знать, что раз на руле стоит финн-боцман, то не надо беспокоиться из-за величины судна, на котором предстоит плыть.

Как бы успокоить этих русских и объяснить им, что все будет хорошо?

Отъезжавшие стояли на пристани и смотрели сверху на покачивающуюся у их ног скорлупку, для которой какой-то ювелир сконструировал паровую машину.

Сторож подошел к ним и сказал, указывая темным пальцем на буксир:

— Хароши бот, лилла бот. (Что значит — маленький.)

Действительно, он не грешил величиной, этот пароход!

Пока шли в архипелаге, не было волны, несмотря на резкий, несущий по воздуху холодную пену, ветер.

Стоять на низкой, почти уходящей в воду, корме было приятно и интересно. Вода, покрытая узором маленьких водоворотиков и пены, мчалась назад и там уже, забыв понемногу о том, что она была только что изрезана острым черным форштевнем буксира и изрыта лопастями винта, успокаивалась и вновь входила в игру со своими сестрами, встревоженными лишь ветром да ударами о гранитные скалы.

Из открытого люка машинного отделения несся горячий воздух и запах горящего масла. Порой доносились оттуда звуки песни на финском языке, и издали, благодаря обилию гласных и особенному, героическому выговору звука «р», казалось, что поют по-итальянски.

На крошечном мостике иногда показывалась круглая, с выдающимися лопатками спина флегматического лоцмана, не удостоившегося надеть пальто в этот

ветреный, холодный день. Порой стучала по палубе рулевая цепь, когда резко перекладывали руля.

Буксир бежал по воде, не погружаясь в нее, как будто шел по зеркалу, но это продолжалось лишь до выхода за гряду рифов. Там картина резко изменилась.

Келлер поднялся на мостик. Рулевой с трудом ворочал штурвал. Короткий буксир поминутно сбивало с курса. «Саттана», — сказал капитан, вынув изо рта коротенькую трубочку, плюнул через борт на бледно-зеленую воду и снова закусил свою пиппа.

Через два часа выяснилось, что буксир никак не выбьется против все крепнувших волн.

— Натта на юг, туда, Вальгрунд, дать, пока тихо, — сказал капитан. — Хотите?

— Поворачивайте, — ответил Келлер, — нам и правда ничего не поделать. Подождем на этом острове.

Пошли к острову Вальгрунду в полветра. На этом курсе буксир так сильно раскачивало, что приходилось держаться за поручни мостика, чтобы устоять на ногах. Машинный люк задраили, так как туда стала заглядывать волна. Но все-таки через трубы вентилятора порой доносилась песня, которую распевали машинист и его помощник. С «лилла бот» ничего не могло случиться, пока у руля финский лоцман.

Вальгрунд вырисовывался все яснее, с его голым лесом, в некоторых местах покрытым снегом. Кружево пены волновалось у черных скал, охранявших вход в маленькую бухточку...

Последний резкий поворот руля, от которого буксир лег на бок, и через минуту он плавно подошел к деревянному понтону, едва покачивавшемуся на покойной в этом месте воде.

Ванду и Михаила укачало в лоск. Они лежали в маленькой каютке за штурманской рубкой, не находя в себе силы встать, чтобы выбросить в иллюминатор лежавшую на столе в бумажке жирную семгу, от вида которой их еще больше тошнило.

— «Вот злонравия достойные плоды», — сказал Келлер, входя к ним, когда буксир уже стоял, пришвартовавшись к понтону. — Иметь такой запас и даже не заикнуться!

— Ради Бога, убери ее поскорей, — простонал Михаил. — Я не могу смотреть на нее. Где мы сейчас, в Швеции?

— Нет, мы сейчас немного далее от свойской земли, чем были утром, — ответил Келлер, делая себе чудовищный бутерброд из семги и куска финского сухого хлеба, «кнеки-бред». — Вставайте, господа, надо искать себе приюта, пока не стемнело. Лоцман говорит, что на этом острове есть три мызы. Затем надо будет позвонить в Гельсингфорс, чтобы дали знать о нашем запоздании в Стокгольм. А то еще будут беспокоиться.

— Ты с ума сошел! — крикнул Михаил, забыв, что у него нет сил — так он ослабел от морской болезни. — Куда звонить, откуда, с острова?

— Что же тут удивительного? Все финляндские острова соединены друг с другом и с континентом телефонами. Проложили кабель по дну моря и радуются. Не Индийский же это океан, в самом деле! Да и там... Вставайте, господа!

Устроились на берегу довольно скоро. Ванду и Михаила брала к себе жена местного лоцмана, находившегося в отъезде, а Агафонова с Келлером направили на противоположный конец острова, на мызу некоего Райвола, рыбака. До мызы, как сказали, было четыре

километра «раммо» (прямо), по дороге «расна риса» (красная крыша).

Мороз спал, и опустился легкий туман, цеплявшийся за верхушки деревьев, густыми клочками ваты опускавшийся на прогалинах.

Через узкую, скользкую, покрытую упругим слоем игл дорогу порой протягивались твердые корни сосен, большие лиловые мшистые валуны светлели по сторонам. Многочисленные сороки сидели по ветвям или бокам, перепрыгивали через дорогу, скашивая глаз.

Внезапно ветер усилился и согнал туман. Остро запахло морем, со всех сторон окружавшим клочок земли, по которому они шли.

Началась просека, и в конце ее показалось строение.

— Так темно, что не разберешь, «расна риса», или нет, — сказал Келлер. — Надо думать, что «расна».

Сидевшая у ворот черная собака посмотрела на входящих, чуть прищурив глаза. Агафонов почесал ей меж ушами и вошел во двор. За ним Келлер. Во дворе было пусто. Вошли в дом. Большая комната была освещена электрической лампой. Гладкие сосновые промасленные стены поблескивали под ее светом.

Большой камин, занимавший всю стену, образуя амбразуру, выступал на добрых два метра. В той амбразуре стояли два низеньких стула. На одном сидела молоденькая девушка с красными щеками и светлыми до седины волосами и вязала толстый чулок, а на другом — средних лет финн, резавший ножом без черенка тюленью шкуру. На нем были сапоги из такой же шкуры шерстью вверх.

Финн долго не замечал вошедших. Девушка обратилась к ним по-фински. Келлер ответил ей единственным словом на ее языке что он знал: «пайва» (здравствуйте).

Тогда финн поднялся со своего стула, подошел и подал обоим руку. По-русски он не знал, но говорил по-английски. Плавал, как он объяснил, на английском пароходе.

Келлеру и Агафонову была отведена комнатка с двумя кроватями наверху. Комнатка была необыкновенно чиста и освещалась электричеством. Совсем как в отеле средней руки в провинции.

Перед сном были поданы жареная навага и большой кусок копченой ветчины. Затем молоко.

Когда легли и погасили свет, слышно было, как за стеной, совсем близко, волнуется море.

— Вот что не переменилось с первого дня мироздания, — сказал Келлер, — тот же вид и тот же шум моря. Прямо жуть берет, когда подумаешь, особенно ночью. Слушая этот шум, чувствуешь самого себя смертельно старым и усталым. Вспоминаются грехи человечества.

Агафонов храпел.

Следующее утро не принесло ничего нового. Волны так же перепрыгивали через береговые скалы и бестолково скакали повсюду, сколько хватало глаз.

Келлер и Агафонов пошли на другой конец острова с визитом к Ванде и Михаилу. Подходя к дому, где те помещались, они были свидетелями странного явления. Прилично одетый господин, с маленьким чемоданчиком в руке, садился в парусную шлюпку. Жена лоцмана провожала его так же просто, как если б он садился в вагон трамвая.

Господин поставил чемоданчик на дно, поднял парус, с треском рванувший под напором ветра, оттолкнулся от пристани, и через несколько минут шлюпка белым пятном смешалась с пляшущими вдали беляками.

Жена лоцмана объяснила, что это был учитель, приезжавший на Вальгрунд к своим родственникам.

— Да как же он не боится? — спросил Агафонов.

— Не натта бояться, хороши лотка, — просто ответила жена лоцмана.

На следующий день, после утреннего кофе, буксир, носивший имя «Цампо», вышел в море, взяв курс на Умеа. Волны были те же, но ветер несколько ослабел, и «Цампо» упорно долбил своим крепким носом водяные холмы, печатая свои восемь узлов.

Через семь часов показалась узкая туманная полоска.

Шведский берег, и в глубине — Умеа.

Полицейский, в длинном черном пальто и высокой медвежьей шапке, не знал, что делать с высадившимися на шведской территории иностранцами. Очевидно, прецедентов в этом роде в Умеа еще не бывало. Сначала он отвел их в отель, хозяйка которого говорила по-немецки. Там объяснилось, в чем дело.

На другой день путешественники, в точности исполняя полученное накануне предложение, отправились к полицей-президенту.

Они были приняты в обширном аудиенц-зале, увешанном портретами нескольких династий полицей-президентов.

Здравствующий же президент, к великому изумлению Агафонова, хоть и швед, не был, однако, блондином. Остатки волос (он был лыс) на висках были черного цвета. Был он характером флегматичен, немногословен и немного суров.

Вопрос им был поставлен таким образом: приехавшие из Умеа контрабандным способом, проделали это с единственной целью — получить в этом городе визу. Но Умеа не может им дать ее. Поэтому, если им так

страстно хочется получить эту визу, пусть едут в Стокгольм; это большой город, там есть министерства, есть король, наконец, так вот туда и надо поехать.

— Сопровождать же вас туда я никого не могу к вам приставить, у меня нет для этого специальных людей. До свидания, счастливого пути!

Умеа был тихим, ласковым городком, и впечатление после него осталось такое, будто какой-то большой и сильный иностранец нежно погладил по голове усталых беглецов из сумасшедшей страны. Так формулировал Келлер это впечатление.

В солнечный морозный день поезд мчал их по холмистой местности, мимо чистых двухэтажных домиков, красных, белых с красным, белых с желтым — на запад, в Стокгольм.

Этот город являлся последним этапом их мирной жизни. Из него должно было начаться распыление боевых частиц их маленькой компании.

Все чаще стали на станциях попадаться военные, солдаты и офицеры, в пальто из непромокаемого полотна зеленоватого цвета, с белым барашковым воротником и в такой же шапке.

На офицерах — лакированные ботфорты, белые перчатки.

Поезд мчался вдоль замерзших каналов, по которым скользили конькобежцы, беговые санки, вдоль озер с несущимися буерами, мимо красивых и богатых вилл.

Затем потянулся фабричный пригород, и вдруг, сразу, поезд нырнул под стеклянную крышу огромного вокзала и остановился.

Они были в Стокгольме.

ГЛАВА VIII

Наконец Келлер увидел его. По бархатной дорожке, покрывавшей мраморную лестницу в холл, спускался стройный человек лет тридцати пяти, блондин, с узким бесцветным лицом, длинными руками и ногами, одетый в прекрасный смокинг. Он шел необыкновенно легкой походкой, как бы танцуя, будто его ноги, обутые в черные лакированные туфли, в любой момент могли развить огромную быстроту, но ему было лень заставить их передвигаться слишком быстро.

Это был Бич.

Несколько человек, поджидавших его в холле, подошли к нему, но Бич сделал рукой отрицательный жест и прошел в ресторан. У входа Агафонов познакомил его с Келлером. Бич прилично говорил по-русски.

Метрдотель подвел их к приготовленному столу у самого окна, выходившего на канал.

Снег местами покрывал гранит набережной и густым слоем лежал на замерзшем канале. По другую сторону, грациозной массой — на синем без облачка небе — королевский дворец. Солнце ромбами падало на светло-серый Бюиссон, на снежные, накрахмаленные скатерти столов, играя на стекле и серебре приборов, веселя стоявшие перед каждым прибором букеты фиалок.

— Вы, вероятно, привыкли пить виски на ваших пароходах? — сказал Бич. — Не хотите?

Он был в хорошем настроении, должно быть, дела шли.

— Когда я был в дикой дивизии, на фронте, я приучил офицеров пить виски, а они меня — водку, — сказал Бич и рассмеялся.

Келлер понимал, что Бич не станет говорить о деле. Быть может, он потому и был в хорошем настроении, что рассчитывал за столом отдохнуть от дел.

Келлер лишь в общих чертах знал о подготовляющемся формировании армии, о районе действия которой еще не было решено, на Севере или на Северо-Западе. Но вождь уже был в пути. Его приезд устраивал Михаил. Бич давал деньги.

Он принадлежал к тем иностранцам, что всю свою карьеру строили на России, в данный момент — на ее воскресении. В начале революции он скупил все крупные газеты, ибо печать в его английском представлении имела огромную силу. Количество же коммерческих предприятий, перешедших в его руки в этот же период времени, не поддавалось учету. Женат он был на русской. Казачке.

— Ну что, он, должно быть, скоро уже будет здесь?

— Сегодня-завтра, — ответил Агафонов. Разговор был о Юдениче.

— Моряки, особые люди. Я их не понимаю. По-моему, это неестественно, чтобы человек чувствовал себя на море так же, как на суше. Я думаю, что после бури они рады оказаться на твердой земле. Мне как-то пришлось проболтаться две недели на пароходе, на котором испортилась машина. Это было ужасно, — сказал Бич и вздохнул. — У нас было мало «питейной» воды, но много виски, и мы были пьяны круглые сутки. Тогда на пароходах еще не было «Уайрлес», и еще немного, это было бы кладбище с мертвыми людьми. Не знаю, правильно ли это по-русски? С тех пор я не люблю моря. Представляю, какая это опасная вещь — война на море. Впрочем, есть люди, которые находят, что это поэтично. У вас хороший флот?

— Последнее время готовились прекрасные корабли.

— А Гребенюк еще состоит комиссаром на «Андрее»?

— Вам это известно?

— Да, я запомнил случайно несколько имен. Что, похоже на что, что Кронштадт перейдет к белым? Ведется ли работа в этом направлении? Если будет дано достаточно денег?

Бич предложил еще несколько вопросов в этом роде и затем, так же неожиданно, как заговорил об этом, перешел на другую тему.

Перед концом обеда Бич наклонился к Агафонову, и Келлер уловил конец фразы: «Он пошел бы?»

Ответа Агафонова он не расслышал.

— Ну, прощайте! Очень приятно было познакомиться. Может быть, еще встретимся.

Бич удалился, не взглянув даже на счет, который, он знал, будет передан в отельное бюро.

В мраморном, в четыре света, зале Гранд-отеля было не так много народа. Сидели на внутренних террасах кафе, в мягких и низких креслах, за столиками со стеклянными досками. В собственно ресторанном помещении, где бьет фонтан и стоят огромные пальмы, заканчивали запоздалый завтрак три-четыре стола да из отдельных кабинетов, выходивших в общий зал мраморными мавританскими балкончиками, неслись ускоренные, не по-русски короткие выкрики «ура, ура». Шведы справляли свадьбу.

Маленький струнный оркестр, специально для кафе, играл «Запрягу я тройку борзых». Дирижер вел оркестр под сурдинку, меняя темпы популярной песни, и выходило по-новому, хорошо и нежно.

К столику Агафонова и Келлера подошел среднего роста полный господин, лысый, с розовым молодым

лицом и маленькой русой щеточкой усов. Пенсне без оправы на носу правильной формы. Господин был одет во все самое дорогое и блестящее и со вкусом. Видно было, что он издавна привык к хорошей одежде, к вылощенным лакеям дорогих ресторанов и к откровенным взглядам классных кокоток.

—  Коля, — сказал Агафонов, — позволь тебе представить моего нового друга, Льва Осиповича Нейдинга, о котором я тебе говорил. Мой друг, Коля Келлер.

Нейдинг подал Келлеру маленькую женскую руку с полированными ногтями и крепко пожал.

— Трэ кафе вар шо гуд, — заказал Агафонов высокому блондину-лакею.

— Господа, — вмешался Нейдинг, — молодые люди, офицеры, а вы, как я знаю, моряк, — обратился он к Келлеру, — и вдруг кофе! Сода-виски! — крикнул он лакею.

—  Вот, Коля, рекомендую тебе Льва Осиповича — штатский человек, а душа гусарская. Орел!

Лев Осипович поднял в знак отрицания обе руки. В правой была большая сигара, «Корона Коронас», струившая нежный аромат.

— Вы курите? — спохватился он и предложил Келлеру и Агафонову длинный и узкий портсигар с отделениями для сигар. Оба взяли.

—  В «Корона Коронас» не надо надрезать кончика, достаточно надавить, чтобы образовалась трещинка.

Лакей принес виски. Келлер, откинувшись на спинку кресла, поднял узкий стакан и посмотрел на желтоватые пузырьки, быстро поднимавшиеся на поверхность.

Сильно пахнуло дорогими духами, мехом и женским телом. Мимо проходили три дамы и, смеясь чему-то,

выбирали свободный столик. По предыдущим посещениям ресторана Келлер уже знал их. Это были дорогие содержанки. Высокая, полноватая Габи, бежавшая недавно из России, маленькая, грациозная Вера Тальни-кова и блондинка Босницкая. Келлер уже знал, что Габи пристроилась к банкиру Вейнштейну, о котором рассказывали изумительные вещи как об очень ловком человеке и финансовом гении. С восторгом передавали, как он сидел в тюрьме, как создавал банки и банкротился, все больше богатея, как он лишен был чувства собственного достоинства и как, при всем том, был добр и приходил другим на помощь. Говорили об этом и охотно знакомились с Вейнштейном, интересуясь им, не считаясь с его недочетами, а некоторые — надеясь на его помощь...

Теперь этот человек, маленький, толстый, сидел за несколько столиков от них, с тоже маленькой и толстой дамой и о чем-то тихо разговаривал.

Келлер с удивлением узнал в ней представительницу одного из богатых исторических русских родов.

— Скажи, Борис, Вейнштейн сидит с... Агафонов не дал ему докончить.

— Ну что ж тут особенного? Он ей достанет денег, сколько ей нужно, и устроит ее дела. А ты все удивляешься? Брось, Коля, свою сентиментальность!

Нейдинг тихонько улыбался.

Дамы сели за соседний столик. Тальникова устроила себе место так, чтобы сидеть против Нейдинга. Усевшись поудобнее, она скрестила свои маленькие, изящные ножки в темных шелковых чулках, отбросила на спинку кресла воротник манто и, тихонько постукивая тонким золотым портсигаром по колену, чуть-чуть улыбаясь, смотрела на Нейдинга. На ее матовом лице у пра-

вого глаза темнела искусно подведенная родинка. Большие, темные, лучистые глаза ее смотрели не мигая, грозно-бесстыдно, как показалось Келлеру. Маленький, красивый, как у рафаэлевского ангела рот чуть-чуть дрожал от сдерживаемой улыбки.

Нейдинг смотрел на нее также, серьезно, как будто что-то обдумывая.

«Вероятно, у него такое выражение лица, когда ему предлагают большой пакет акций», — подумал Келлер.

Но он был не прав. Нейдинг был мужчиной, и ему не могло не нравиться это молодое, породистое и чувственное существо. Он, вероятно, не думал в этот момент и о цене...

Уже четвертый раз приносил блондин-лакей виски.

В груди начинало жечь, мысли летали свободные и легкие, не связанные друг с другом, и казалось, что Вера Тальникова была знакома и даже дружна с ними уже давно.

Она курила папироску, медленно выпуская колечки дыма из своего маленького рта с чуть подведенными губами. Оркестр играл теперь как будто дальше, чем раньше, и крошка-горбун, первая скрипка, как говорили — любовник Габи, сходившей с ума от его музыки, с суровым лицом водил по струнам смычком.

— Что, нравится? — спросил Агафонов, подняв по-мефистофелевски бровь, — не для тебя, брат, кусочек! Это для него! — добавил он, смеясь, и ударил по плечу Льва Осиповича. — Сила у него! Да, деньги — сила! А Бос-ницкая, — обратился он к Нейдингу, — все с этим автомобильным гонщиком? Он у нее последнее вытянет.

Видно было, что оба не одобряют Босницкую.

Опять принесли виски. Звуков оркестра почти не было слышно, так шумело в ушах Келлера. Но зато

Тальникова казалась бесконечно близкой, будто он уже чувствовал прикосновение ее маленького рта и нежных выхоленных рук.

Но это все было виски.

— Мне нравится этот Вейнштейн, — сказал вдруг Нейдинг, слегка картавя и смеясь. — Вы знаете, он платит своей Габи обязательно при всех, чтобы все знали, сколько он ей дает. И знаете, как? Честное слово, вчера, здесь же в кафе, мы сидели все вместе: Вержбловский, Полок и я. Была и Габи. Она говорит: гони деньги, сегодня уж месяц! И Вейнштейн дает ей тысячу сначала. Это не все, еще дай! И так он тянул, пока не дал ей пять тысяч крон. Хе-хе-хе. Выходило так, что он ей все дарит и дарит сверх условленного. А условлено как раз пять тысяч!

— Это правда, что она все свое состояние перевела в один бриллиант, что-то в тридцать каратов? — спросил Агафонов.

— Да, что-то в этом роде, — вяло ответил Нейдинг. — Умная бабенка. — Он затянулся «Корона-Коронас». — Я с нею жил в Петербурге года два назад.

Келлер посмотрел на Габи. Безупречные линии лица, бархатные глаза. Она внимательно слушала музыку, и ее ноздри раздувались.

— Слушайте, Лев Осипович, — сказал Агафонов и придвинулся к Нейдингу. — Вы щупали этих самых господ, Вержбловского и Полока, относительно нашего дела? У них есть, и они дадут?

— Я ведь вам говорил, что надо устроить заседание. Они, конечно, не фундамент. Бич говорил вам о них? Он понимает дело. Он не в сантиментах. У нас всех есть два решения: либо забыть о России и пустить в работу то, что у нас есть. У нас есть кое-что. Вы пони-

маете. Либо постараться отбить все. Это все в России. Для этого, будем кратки, нужно бы скорее вывезти оттуда этого генерала, как его? — кавказского победителя. Вы в него верите? Я не знаю, это не моя специальность.

— Верю, — сказал Агафонов.

— Ну вот, — протянул Нейдинг и, откинувшись назад, пустил длинную струю дыма.

— Но главное — Бич и Англия. Не думайте, что с этими господами, я говорю о Вержбловском и прочих, надо напирать на патриотизм. Не все такие, как я. Я люблю Россию, русский народ, тройки, широкую душу, но они, эти Вержбловские, воспитывались за границей, они себя чувствуют за границей как дома. Они вывезли из России одну десятую состояния, но хотят все.

Глаза Нейдинга сверкнули за стеклами пенсне. Нейдинг сделал суровое лицо.

— Значит, Марс подает руку Меркурию. И надо скорее. Мы должны быть раньше других.

— Видите ли, наше счастье, что в успехе дела заинтересована Антанта. Война не кончена.

Келлер оторвал глаза от Тальниковой и опустил на ладони горящее лицо. Сентиментальность! Может быть. Режиссеры! Да, да, они останутся здесь или в другом первоклассном отеле. Будут издалека называть квадраты шахматной доски и передвигать фигуры. Живых людей! Даже не зная их имен, а только приблизительную численность. На доске будет чисто, но там — снег, грязь, пыль, кровь. Люди будут там ставить друг друга к стенке, поливать из пулеметов, бросать гранаты... Где там? А что увидит он лично, он, Келлер? Он уже знал, что ему предстоит отправиться на Север, за Полярный круг. Что-то радостно шевельнулось в его душе. А сколь-

ко увидеть придется! Он отпил еще виски. Сделалось весело, и еще сильнее забилось сердце.

«Тогда вот что: пусть этот гладкий упитанный банкир остается себе здесь вместе с мадмазель Тальниковой, а я еду на Север. Пусть себе сплетаются в любовных объятиях на мягкой постели с кружевным покрывалом в пропитанном духами номере гостиницы. А кто из них скажет: люблю? Впрочем, все это чепуха! Кто знает себя? И кому до этого дело?..»

Тоненький-тоненький шнурок, бегущий по болотистой почве окрестностей Петербурга... Нырнул в сосновый лес, пробежал... Нырнул в зелено-серую воду залива... Совсем как телеграфный кабель... Вынырнул у шведской земли и потянулся по снегу мимо красно-белых крестьянских домов, дошел до гранитных набережных и, идя у обочин тротуара, добежал до огромной зеркальной двери Гранд-отель Руаяля... Приостановился на минутку и тихонько стал разматываться мимо ног швейцара, мимо лакированных туфелек дам, по бархатным коврам, обошел ножку Тальниковой, дотянулся до кресла Келлера...

Будто слабый телефонный звонок у уха.

Шумит от выпитого виски. «Это я, твоя Ли! Я думаю о тебе. А ты?»

— Да он спит, что ли? Коля, идем! — грубый голос Агафонова. — Забыл, что ли, что в пять часов к Байеру, смокинг мне мерить. Пойдем, дорогая, я ведь не могу с ним разговаривать. А ты с ним будешь по-английски шпарить.

— Так вечером у Эрро, — сказал Нейдинг, — там, наверное и Вейнштейн будет. Ни одна блоха не плоха!

Нейдинг вынул из кармана несколько скомканных тысячекроновых билетов.

— Хуру мюке? — спросил он гарсона.

Затем из портфеля вынул визитную карточку и, надписав на ней что-то тоненьким золотым карандашиком, просил лакея передать «этой даме» — Тальниковой.

Часа в два ночи звонок телефона, стоявшего на ночном столике, разбудил Келлера. Он снял трубку. Знакомый глухой голос. Агафонов.

— Прости, что разбудил, Коленька! У меня неприятность. Побил Вейнштейна. Черт его знает, как это вышло. Можно приехать к тебе? Не хочется спать, скучно...

— Приезжай, — сказал Келлер и повесил трубку. Агафонов приедет так через полчаса, значит, можно

еще поспать. В пьяном виде наскандалил. Если так дальше пойдет с банкирами, будет неважно. Впрочем, все, наверное, устроится. Помирятся.

Раздался стук в дверь. Келлер натянул на себя одеяло:

— Войди!

Вид у Агафонова был торжествующий и немного утомленный. Шампанское и эмоции.

— Ты не сердишься на меня, Коля? Ты моя вторая совесть. Понимаешь? Если я поступил плохо, ударь меня! Ну, ударь!

— Оставь, Борис! Ты лучше скажи, неужели тебе не противно это ложно-классическое удальство? И ведь все ты делаешь из-за женщин... На деле, однако, ты их обманываешь. Ну какая это, к черту, удаль? Прости меня, мой идеал иной. Помнишь, на вечеринке у Пор-фирова ты говорил тогда о жертвенности? Я с этим согласен. Это красиво. Пусть я сентиментален, Дон

Кихот даже, мне безразлично. Не лежит мое сердце к салонному геройству! Прости меня, голуба моя!

— Слушай, что я тебе скажу! — крикнул Агафонов и надвинул на глаза шляпу. — Все та же история, та же. Ты не был на сухопутном фронте и не знаешь, что такое война. Ну вот, я тебе скажу. Ты думаешь, горы трупов, грозно сжатые в руках палаши, трупы со знаменем на груди? Чепуха! Та же жизнь, те же заботы об устройстве, о харче, о сне! Вот образ: разорвался снаряд среди обедающих солдат. Трупы, вымазанные кровью и облитые томатным соусом. Ну, листья капусты, вареная картошка, человеческий мозг... Смерть приходит без всякого эффекта, как в мирное время, только чаще. Понял? Я знаю, что ты думаешь, о чем мечтаешь. В белых перчатках, за святое дело спасения родины? Ведь так? Ты не хитри, а отвечай! Ведь так? Новый вид крестоносцев? Это только у Иловайского так, а у других, у настоящих историков, исследователей крестовых походов, иначе получается. Ну какая сволочь, какая сволочь шла под этими знаменами! Какое варево из личных интересов, корыстолюбия, интриг! Ты хочешь, чтобы люди сделались ангелами. Да, в историческом освещении, перекристаллизовавшись в чистую идею, в книжках для детей младшего возраста. Я — грешный человек и таким останусь всю жизнь. Буду делать хорошее и плохое. Больше плохого, я думаю.

— Ах, слушай, какая баба! — протянул он с восторгом. — У Эрро этого француженку встретил. Она смотрела на меня такими глазами, будто я уже ее любовник! Вот грудь! Даже дрожь берет... Ну и погонял я этого Вейнштейна, будет помнить. — Он весело рассмеялся. — Будет помнить. А извиниться все-таки придется. Я неправ. Отель тоже придется переменить. Жаль, там хоро-

шо. Да, чтобы не забыть: Бич сказал, что в Хапаранту ты не поедешь. Вот это место, знаешь, встречать белых и переправлять их на север... Он шлет тебя на Мурман. Через неделю поедешь. Вероятно, и я скоро поеду. Надоело мне все это. Пусть Михаил орудует. Хочу винтовку взять и походить по лесу, пострелять красных. Но перед отъездом я эту француженку... Это уж будь уверен. Ну, я пошел. Так ты не сердишься?.. Да, а ты-то хорош! Как ты сегодня на эту Тальникову смотрел? «У меня верный друг, теплое сердечко». Так ведь? Эх ты, Коленька, милый друг! Ну, пойду спать. А накрутил же я сегодня! Спроси завтра для меня здесь комнату. Ничего, все само собой расплетется.

Он ушел, оставив после себя запах сигары и вина.

— На Мурман. Вот куда потянется тонкая нить из дома эмира Бухарского.

Глаза у Келлера закрывались. И как раз в тот момент, когда сон сменяет явь, совсем близко показалась большая голова какого-то животного. Влажные, как у вола, ноздри, черные мокрые глаза и откинутые назад ветвистые рога.

— Северный олень, — сказал себе Келлер, улыбнулся и сразу заснул.

ГЛАВА IX

Отъезд на Мурман был приблизительно назначен. Поджидалась партия офицеров из Финляндии. Они направлялись на Мурман проездом, целью был Архангельск.

Пока велись переговоры, заготовлялись визы, Келлер был свободен. Михаил Агафонов был очень занят своим делом и целый день кипел как в котле. Старший

брат тоже собирался уезжать. У него были большие связи с «Интеллиженс» в Архангельске.

Однажды вечером в Гранд-отеле Келлер был представлен только что прибывшим из Финляндии мужу и жене, неким Ранау. Он был морским офицером в Балтийском флоте. Прибыли они тем же путем, что и Агафоновы с Келлером, через Ботнический залив, но не на буксире, а на моторной лодке, тоже в снежную погоду. Ранау отправлялся на Мурман, но не воевать, а по коммерческим делам англо-русского общества, в котором он был одним из директоров.

Келлер стал присматриваться к вновь прибывшим. Сам Ранау ничем не выделялся; наружность у него была самая обыкновенная, типичный балтиец, белобрысый, худощавый, но его жена была красавицей. Даже не рассматривая подробно ее наружности, — чувствовалась сила красоты.

Ее лицо было узко и очаровательного овала. Плечи несколько худощавы и прямы, но в строгой гармонии с длиной рук и тела, пальцы тонкие и необычайной длины, с миндалевидными розовыми ногтями. Суровая строгость ее лица, слишком правильной, классической формы (нос и лоб составляли одну линию), смягчалась теплым серым цветом глаз с пушистыми темными ресницами в постоянном движении.

«Лицо Дианы было бы живее и не так холодно, если бы скульптура могла изобразить ресницы. Эта дама — ожившая Диана. Или, наоборот, если бы она была чудом превращена в мрамор, получилась бы статуя Дианы», — подумал Келлер.

Произошло так, что знакомство состоялось как раз в тот момент, когда горбун-скрипач, возлюбленный Габи, со всем темпераментом урода, которому позволено лас-

кать красавицу, страстно терзая струны скрипки, извлекал из них необыкновенной красоты мелодию. Его сопровождала виолончель и изредка брал низкие аккорды рояль.

Шум в ресторане затих; все слушали скрипача, слушал и Келлер и смотрел на лицо соседки.

За ближайшим от них столом с одним господином сделалось худо. Его вынесли задним ходом. Заговорили, что это конец. Разрыв сердца. Келлер продолжал смотреть на красавицу Ранау.

«Только что прошла смерть, совсем близко от нас... Как это странно, — думал Келлер. — Смерть прошла между столиками, где мы сидим, под звуки этой удивительной мелодии, а это лицо так торжествующе красиво и так божественно безразлично!»

Он думал высокопарными словами и если бы умел писать стихи, то, наверно, написал бы сейчас в честь госпожи Ранау.

Но скрипач закончил, а госпожа Ранау стала кашлять.

Во время переезда на моторной лодке их сильно заливало, и она простудила себе бок.

Очарование исчезло. Богини не кашляют.

Тем не менее поужинали отлично и выпили с ее мужем. В конце вечера Келлер был уже его другом, и было решено, что на Мурман они поедут вместе.

Ранау жили в другом отеле. Келлер вышел их провожать.

Госпожа Ранау в меховом манто и маленькой шапочке оказалась небольшой худенькой женщиной, и ее выпуклые глаза под вуалеткой весело сверкали после прекрасного ужина.

— Очень приятно было познакомиться, — сказала она Келлеру, произнося слова как петербурженка, од-

нотонно, — спасибо, что так интересно рассказывали. Мы в Централь-отеле, милости просим...

«Ранау рассказывал, что хорошо знает север. Как это удачно, — ехать с ним», — рассуждал вполголоса Келлер, возвращаясь к себе.

Он проходил по набережной. Над водой стоял туман, от которого пахло солью и смолой. Огни большого отеля, находившегося неподалеку, извивались в воде золотыми змеями. Из темноты кто-то невидимый осторожно пронес под мост огонек и скрылся. Прошел буксир.

Как фагот под сурдинку, донеслись издалека три гудка парохода. Должно быть, он был уже в море.

...Трамвай на мосту зазвонил надтреснуто, будто в разбитый стеклянный колокол.

— Пора, пора, — сказал Келлер. — Уже третий месяц тянется эта пустая жизнь. Нетрудно будет из нее вырваться, если я смог вырваться из Петербурга. Как я смог? Однако вырвался. Пока что, в ожидании решения судьбы, я недурно провожу время! Живу в отличном отеле, знакомлюсь с красавицами и ем, как Лукулл. А в доме эмира Бухарского в это время лопнули водопроводные трубы, на лестницах — мусорные ямы, Минька и Катишь стоят в очередях, чтобы получить полфунта хлеба на семью, хлеба с соломой и щепками... Мечтают о бутылке хлопкожара... Ли, быть может, стоит на углу и продает хрустальную вазочку... Она не думает о себе, ее мысли обо мне, как бы я не погиб, как бы остался жив, не для нее, а для себя самого. А я ем омара по-американски!

Хорошо, хорошо, но нужно все-таки быть объективным! Дело в том, что я стою сейчас перед железной дверью шлюза. Подымется она в тот момент, когда это будет угодно судьбе, хлынет вода, и понесет поток с

такой силой, что я не смогу свернуть в сторону ни на один сантиметр! Сейчас пир во время чумы. Это правильное определение. Кто уцелеет? Бич? Будет ли он через год спускаться к обеду в лакированных туфлях с бантиками? Ранау с женой? Разве не химера строить сейчас верфи на побережье Ледовитого океана?

Как они не понимают, все эти люди!

Михаил и Ванда? Да, уцелеют...

Келлер рассмеялся. Он вспомнил об одной смешной вещи.

Ванда, наголодавшаяся в Петербурге, продолжала по инерции и здесь заботиться о продовольственных запасах. Сейчас у нее на балконе висит на веревочке омар, которого она не могла съесть накануне.

«Но это, так сказать, экономическая гибель. — Кто будет убит? Борис, я?»

Промчался веселый автомобиль со студентами... Высокий старик в цилиндре, в распахнутом на груди черном пальто, открывавшем манишку, белый жилет и галстук с выступавшим из-под него орденом, прошел короткими шажками через мост.

Большой автомобиль медленно следовал за ним вдоль тротуара. Сзади, на месте номера, была табличка с короной.

«Должно быть, король», — подумал Келлер без всякого одушевления.

ГЛАВАХ

Было закуплено много необходимых вещей для жизни на Крайнем Севере. Ранау относился к этим покупкам с таким воодушевлением, будто дело шло об экспедиции на Северный полюс.

С особою страстью он отнесся к покупке обуви. Высокие шнурованные сапоги со швами на верхней стороне ступни, на лосиной подошве, пропитанной моржовым жиром.

— Это необходимо, моржовый жир! Скумагеры! — восклицал Ранау.

Его глаза сверкали. Казалось, перед ним проходили картины из его прежних долгих скитаний в полярных экспедициях, когда он открывал новые земли, плавал на одном корабле со Свердрупом, во время оно, — сподвижником Нансена, в его знаменитом странствовании на «Фраме» к Северному полюсу.

Он был влюблен в норвежцев. Все, что касалось их, было для него священно. В монотонности их жизни, обусловленной северной природой, в призрачности контуров берегов, над которыми трепещет северное сияние, в молчаливости, отсутствии пафоса и крепкой, упорной воле к достижению намеченной цели он видел особую, недоступную другим европейцам поэзию.

— У них необыкновенное чутье места на океане, среди льдов. Им не нужно инструментов и вычислений для того, чтобы определиться. Однажды Свердрупу пришла в голову нелепая мысль взять высоту и найти свое место. Вы знаете, где оно вышло, — сказал Ранау торжествующим тоном, — на сто миль от береговой полосы, на суше. Да, он совершенно забыл всю эту музыку, как она производится, но он мог в любую минуту сказать, где север. Ткнет пальцем: там-де — и баста. Никогда не ошибался. А как он чувствовал льды! За сутки говорил, откуда они придут. А туманы! Помню, раз собрались мы на охоту, в далекую экспедицию. Была отличная погода, и наш метеоролог не возражал против

того, что мы оставляем корабль на целую неделю. Сверд-руп вынимает изо рта свою короткую трубку и говорит: «Через пять дней будет туман, и вам не удастся найти корабль». Потом опять трубку в рот и умолкает на не--сколько часов. Поразительный человек! Нам действительно пришлось ждать на одном острове, пока разойдется туман... Да, это замечательные люди, норвежцы. А их саги! Вы читали их саги? Сагу о скальде, по прозванию Гюнлейг-Змеиный язык? Я вам когда-нибудь расскажу. Теперь слишком долго рассказывать. На Мур-мане будет больше времени. Или в дороге.

Однажды вечером на стокгольмском вокзале собралась небольшая группа провожавших Келлера и Ранау. Пришли Ванда, Агафоновы и госпожа Ранау.

Впервые со времени бегства из Петербурга Келлер расставался с Агафоновым, и ему было грустно. Он чувствовал, что его седой друг был в сущности несчастным человеком, как и он сам.

Будущее, на котором они базировались, состояло из одних неопределенных уравнений, решить которые могла одна лишь судьба.

В одном Келлер не сомневался — в крепкой дружбе, соединявшей их маленькое общество.

— Ничего, дорогая, — крикнул Агафонов на прощание, когда поезд уже тронулся, — я к тебе приеду, будь спокоен! Мы еще увидимся!

Поезд тронулся. На север...

Ранау был встревожен. Материя на его новеньких спортивных штанах подозрительно вытягивалась. Можно было ждать в скором будущем, что она не выдержит напора колена и протрется.

Чтобы успокоить его, Келлер высказал мысль, что норвежский портной оказался бы более добросовестным. Ранау воодушевился. Норвежцы!

— Вы мне обещали как-то рассказать про древнюю сагу о Гюнлейге-Змеином языке. Расскажите.

— Да, Гюнлейг, скальд Гюнлейг! Скальд — это поэт, но поэт, носивший меч. Вроде того, как нынешние французские «бессмертные» носят при мундире шпагу, — сказал Ранау и рассмеялся. — Жабоколка! Да, так вот, во время оно, у Боргского фиорда (знаете Борго?) жила почтенная девица по имени Гельга. Это имя — русская Ольга впоследствии. Ее любил скальд Гюнлейг, что значит в переводе Змеиный язык. Это имя он получил за свою мудрость. Но Гельгин папа не хотел выдавать свою дочку замуж в таком молодом возрасте. Пусть подождет. Скальду дают срок в три года, пусть отправится в образовательное путешествие, повоюет, кстати, а там посмотрим.

Вот и отправился он в разные страны. Я теперь забыл имена лиц, к которым он поехал с визитом, помню только имя английского короля — Сигтрюг. Король с шелковой бородой.

Корабли викингов были незначительного тоннажа, и парусное вооружение у них было весьма несовершенное, так что Гюнлейг не мог составить точного маршрута.

Переезжал он из одной страны в другую, может быть, и в Северную Америку заглянул и, между прочим, много выпивал на пирах из рогов и импровизировал великолепные саги.

Суть, однако, в том, что домой, в Боргский фиорд, он прибыл со значительным запозданием, что-то на два или три года.

Гельга ждала его, ждала, трогала его плащ, который он ей оставил как залог свидания, наконец, уступая настояниям отца, уже отчаявшегося дождаться Гюнлей-га, обручилась с другим скальдом, неким Шрапном, или, правильно произнося, Храфном.

Случилось так, что во время свадебного пира, когда господа в шлемах с орлиными крыльями мирно сидели при свете масляного светильника у круглого стола, постукивая мечами в такт какой-то воинственной песенке, появляется, как дух с того света, господин Гюн-лейг!

Положение у всех получается пиковое. Особенно у Гельги, потому что она в полном смысле слова между двух огней, двух огнедышащих скальдов, Гюнлейгом и Храфном.

Никаких проторей и убытков, нужно драться, как полагается настоящим поэтам!

В те времена секунданты тоже дрались. Нынешние секунданты — рудимент прежнего богатого прошлого.

Секунданты одной стороны — что-то пятьдесят человек, столько же с другой. Сто человек будут драться, чтобы решить вопрос, за кого же в конце концов выйдет замуж Гельга.

Гельга, конечно, не выказывает признаков беспокойства, как и всякая скандинавская девушка из хорошего дома, но, я думаю, поглядывает на сувенир Гюн-лейга — его плащ. У меня есть основания так предполагать.

Скальды со своими друзьями отправились на какой-то «Мосфелль», где немедленно приступили к делу.

Через день или два (дрались упорно и долго) секунданты перебили друг дружку, остались лишь Гюнлейг и Храфн.

Гюнлейг изловчился и отрубил Храфну ногу, но тут, — сказал Ранау, возвысив голос и грозя пальцем, — Храфн становится обрубком ноги на пень дерева, срубленного во время боя одним из секундантов неудачным ударом, и говорит вероломно Змеиному языку, Гюнлейгу: «Твоя сила. Победил! Дай мне перед смертью водицы испить». Благородный скальд идет к ручью, снимает свой шлем, зачерпывает воду и несет в нем напиться Храфну. Храфн принимает шлем левой рукой, а правой, в которой был меч, лупит по голове доверчивого Гюнлейга. Рассекает череп.

Поступок свой Храфн заключает такими словами: «Условимся так — ни ты, ни я не будем обнимать Гель-ги. А Один нас рассудит».

— Ну как вы находите, — спросил Ранау, сверкая глазами. — Недурно? Но еще не все. Гельга в конце концов выходит замуж за кого-то третьего, рождает ему одиннадцать человек детей (не имеет значения, у Беатриче тоже было одиннадцать детей) и доживает свой век, окруженная почетом и уважением. Когда же наступил ее смертный час, она приказала подать ей плащ Гюнлейга и умерла, завернувшись в его складки.

Вот вам молчаливая Скандинавия! Какая страсть под пеленой снега!

К утру поезд был уже довольно далеко на севере Швеции, следуя кружевной линией берега. Потянулись бесчисленные фиорды.

Глубокие, не шире средней реки, заливы, с высокими гористыми берегами. Горы покрыты в своих складках снегом, а местами и до самой вершины, и все это отражается в синей воде, не замерзающей из-за Гольф-штрема.

Мелькали маленькие железнодорожные станции с аккуратно расчищенным перед ними, голубоватым в теневой стороне снегом, вылетали навстречу мчавшемуся поезду синие сосновые и еловые леса, гремели железом легкие ажурные мосты и надвигались гулкие и темные туннели.

Затем растительность стала меняться. Показались маленькие тоненькие березки, пейзаж становился суровее и грандиознее.

— Приближаемся к полярному кругу, — сказал Ра-нау. — В этих местах, в долинах лопари пасут своих оленей. Вам нравится?

— Очень, — ответил Келлер. — Тихая и чистая жизнь. Скажу откровенно, я растроган. Все это так знакомо с детства. Северные сказки, Сельма Лагерлеф... Какая прелесть!

Вечером прибыли в Нарвик, где должны были переночевать, а утром погрузиться на пароход и плыть до Вардо.

— Вы попробуйте это и скажите, что за блюдо, — настаивал Ранау, чувствуя себя вроде импресарио, показывавшего страну с ее самых выгодных сторон. — Ну, что?

Они сидели в крошечной столовой отеля перед столом, уставленным закусками. Разговор шел о каких-то мягких шарах под белым соусом. Было вкусно, напоминало волован.

— Это вроде армянского анекдота, — отгадать все равно нельзя, нечего и стараться.

— Треска, — сказал Ранау и затрясся от радостного смеха. — Да, да, треска! Кто бы мог подумать! А помните, у нас ведь это был ужас какой-то! И запах? А здесь...

Вот, например, как вы находите это масло? Чудесно, не правда ли? А ведь это маргарин. Все это маргарин! И как это они ухитряются достичь такого совершенства!

Ранау нахмурил лоб и провел по нему рукой.

— Посмотрим, что мы встретим на Мурмане. Но это и не так важно. Важно поскорей начать дело. У нашего общества уже сделаны заявки. Если все пойдет как следует, мы забьем норвежцев. Вся масса рыбы идет к русским берегам, девять десятых трески и пикши. А выходит, что норвежцы берут себе эти девять десятых, на нашу же долю остается одна десятая. Какие у них боты! Вот увидите, когда пойдем океаном, сколько их отовсюду высыпет!

Утром в маленькую нарвикскую гавань вошел чистенький белый пароходик. На борту его было написано: «Гаакон Яарль».

Не слышно было слов команды, он подходил, как заводная игрушка...

В синей тихой воде отражались его белые борта... В кают-компании сидело несколько русских офицеров, направлявшихся через Мурманск в Архангельск. Они ехали из Финляндии. К завтраку вышли еще двое, маленького роста дама и плотный блондин. Они разговаривали по-английски.

Дама не была красива. Слишком большой рот и скверные зубы. Но у нее была привлекательная улыбка. На ней почему-то было надето вечернее кружевное платье. Видно, лучшее, что она имела в своем гардеробе.

Очень скоро завязался общий разговор, и новоприбывшие перезнакомились. Дама оказалась барышней. Имя у нее было странное: Эльрика, а фамилия Гартнер.

Она была из Риги. Блондин был ее случайным спутником, с которым она познакомилась на этом же пароходе. Норвежец Берг, инженер, направлявшийся по делам одной фирмы в Архангельск.

Эльрика была очень веселым существом и хохотуньей. Узнав, что Ранау и Келлер моряки, она быстро нашла общих знакомых.

— А кто из вас знал капитана Кроми? — спросила она, сделавшись внезапно серьезной.

«Гаакон Яарль» проходил в это время группу каких-то островов.

— Лафотенские острова! — крикнул Ранау. — Норвежцы произносят «Луфотен». Здесь живет Гамсун.

Эльрика ждала ответа и смотрела с тревогой на Келлера.

— Вы знали? Да? Он был героем. Как жаль его! Погодите, я сейчас, — бросила она и скрылась.

Тягостное воспоминание ворвалось в маленькую кают-компанию... Вдруг послышался отдаленный треск бензиновых моторов, быстро приближавшихся навстречу. Ранау поднялся к иллюминатору и сделал Келлеру знак подойти тоже.

Флотилия белых рыболовных ботов шла тучей в нешироком проходе между островами.

— Вот они, современные викинги, цари рыбной ловли!

Шум усиливался настолько, что трудно было слышать слова. Боты прошли.

— Молодцы, — сказал Ранау, — так и надо! Вошла Эльрика, в ее руках была большая фотография.

Она подсела к Келлеру.

— Вот, узнаете?

Келлер посмотрел на знакомое лицо в английской морской форме, с шитьем капитана на козырьке фуражки. Продолговатое, правильное лицо, со смелым взглядом, без пошлой улыбки, принятой за обязательную на нынешних фотографиях.

Это был несчастный Кроми, убитый большевиками в то время, когда он защищал английское посольство.

Они помолчали с минуту.

— Вы знаете, ведь некому было обмыть его тело! Несмотря на риск, я сделала это. Больше некому было. Он не был моим возлюбленным, у него семья в Англии, которую он любил, но он был такой очаровательный, такой храбрец! Его так подло убили! Сзади. Он стрелял из маленького карманного браунинга. Умер, как орел.

На ее глаза навернулись слезы.

— Почти никого не было за его гробом. Неужели Англия не отомстит?..

Стюарт звонил к завтраку.

Стали собираться пассажиры. За исключением двух норвежцев, все это были русские офицеры. Артиллеристы из Свеаборгской крепости, у входа в Гельсингфорс. Среди них были и пожилые люди, с седыми волосами, было и двое совсем молодых.

Они представились мадемуазель Гартнер, каждый называя свой чин. Почти все — полковники, что поразило смешливую Эльрику. В течение двух дней пребывания на «Гаакон Яарле» она так и называла русских пассажиров — «полковники»:

— Полковники уже пили кофе, полковники пошли спать.

Все это были люди солидные, с известным положением в прошлом. Они отправлялись теперь в Архан-

гельск на противоболыпевистский фронт, без воодушевления, без жажды борьбы, свойственной молодежи.

Эта поездка была их последней ставкой, другого выхода у них не было. В Гельсингфорсе остались их семьи, большинство которых впоследствии осиротело.

Против каждого прибора была записка с именем пассажира.

Келлер, Ранау, Эльрика и Берг были посажены рядом. Напротив сидели два норвежца средних лет. Один — мрачный, болезненный, другой веселый. Веселый перебрасывался с толстяком-капитаном шутливыми замечаниями, на которые тот отвечал громовым хохотом и наливался кровью.

Стюарты, подававшие за столом, едва удерживались от смеха, а один из них чуть не выронил блюдо с треской и не облил белым соусом полковника с седыми волосами, стриженными бобриком.

«Норвежский тип души общества», — подумал Келлер. Он не любил типа души общества.

После завтрака норвежцы подошли к пианино. Мрачный сел аккомпанировать, а веселый запел песенку с припевом: «И моргон квель», что значит — «завтра вечером».

Пел он отлично, и эта песенка подмывала. Даже один из полковников, страшно высокий и худой человек с желчным лицом, улыбался и отбивал такт ногой.

В помещении было душно, и стюарт открыл иллюминатор. Тотчас же донесся далекий звук двухтактного мотора и уже совсем далеко другой. Носились чайки, как будто отбивая крыльями такт вальса, слышанного ими одними.

Певец взял со стола тарелку и обошел с ней слушателей.

Оказалось — профессионал.

Короткий зимний вечер кончался. Ранау, каждый день определявший по карте место «Гаакона Яарля», подошел к Келлеру.

— Пойдемте наверх. Сейчас будем огибать Норд Кап. Это чего-нибудь да стоит. Самая северная точка на Европейском материке!

Над океаном были сумерки. На горизонте уже скрылись алые полосы заката, остались лишь бледно-зеленые тона, незаметно переходящие в серо-синюю краску ночи. Вдали виднелась темная, однообразная полоса берега.

— Норд Кап.

«Гаакон Яарль» дальше Вардо не шел. В Мурман должен был доставить мощный буксир «Руслан».

Треска уже прошла, и маленький городок насчитывал лишь свою тысячу постоянных жителей. В сезон же, то есть когда шла вдоль берегов рыба, приезжие французские, английские и шведские рыбаки удесятеряли население Вардо.

Теперь он был пуст. Ни одного человека не было видно на покрытых снегом улицах. Бесконечные ряды жердей, с сушившейся на них распластанной треской торчали повсюду. Как подпорки виноградных лоз в Крыму.

Крошечный номер в гостинице «Норд Поль» отапливался камельком, и английский уголь поднял температуру выше двадцати градусов. Пришлось открыть окно.

Послышался шум шагов сотни человек, идущих в ногу.

Келлер высунулся в окно. Несмотря на спустившиеся сумерки, можно было все же довольно ясно различить, что шедшая по улице толпа была солдаты. Когда они проходили под окном, послышался счет по-русски: «Ать, два, ать, два!»

Сбоку шел фельдфебель в папахе набекрень, четко размахивая руками в такт шагу.

Должно быть, это были, как говорили Келлеру на пароходе полковники, солдаты, интернированные в шведских лагерях. Те, что бежали во время войны из немецкого плена.

Они не знали ни революции, ни революционной пропаганды и сохранили прежнюю дисциплину.

На севере норвежской земли, за полярным кругом, на берегу незамерзающего океана был слышен русский солдатский счет: «Ать, два, ать, два».

ГЛАВА XI

«Руслан» тихонько подходил к пристани. Его винт порой совсем переставал работать, порой делал несколько судорожных оборотов. На синей, холодной воде за его кормой подымалось при этом красивое кружево пены, разрываемое маленькими водоворотиками, и таяло, как только машина переставала работать. Показался пяти-мачтовый парусник с железными бортами. «Катанга» — было написано на нем белыми буквами. Подальше, направо — грязно-серый распластанный широкий военный корабль «Чесма». На корме — Андреевский флаг. Еще дальше — группа больших ледоколов, бывших русских, теперь под французскими и английскими флагами. Это были «Святогор», «Микула», «Соловей Будимирович». За ними стояли английские крейсера.

С бака открывалась широкая панорама на порт и город, с разбросанными низкими постройками. Налево, в гору — группа итальянских домиков и лазарет.

Прямо против — электрическая станция и школа. Дальше, направо — железнодорожная станция с низеньким бревенчатым зданием вокзала. А над ним, прямо у отвесного обрыва, — довольно высокий дом, с большими окнами.

— Здесь живет вдова адмирала Кетлинского, — сказал Келлеру подошедший капитан «Руслана», показывая на дом пальцем. — Знаете, этого, убитого подосланными из Петербурга. Говорят, немецкая интрига. Он там и зарыт, перед домом во дворе. Вдова не хочет теперь уезжать отсюда, чтобы не разлучаться с могилой мужа. А вот и олени. Не видали никогда?

Вдали показалась совсем маленькая группа, быстро пересекающая железнодорожное полотно.

— Вот, посмотрите.

Капитан «Руслана» передал Келлеру бинокль. В бинокль были ясно видны четверка оленей и человек в меховой одежде, лежавший на легких и широких нартах. Олени бежали, высунув язык. Казалось, они очень устали.

— Они всегда так бегут с открытым ртом? — спросил Келлер.

— Всегда, — ответил капитан. — У них всегда такой вид.

Во все стороны разбегались бревенчатые пристани на высоких сваях. Сваи обмерзали во время отлива широким слоем льда посредине, сужавшимся по концам. Работа прилива и отлива. В слабом, рассеянном свете полярного дня ледяные колонны придавали порту зачарованный вид.

Весь порт казался поднятым на прозрачные легкие подставки. Вдали, над синеющей водой залива, подобно газовому занавесу повисли испарения.

Близкий Гольфстрим не давал воде замерзать; она была теплее морозного воздуха и испарялась.

На пристани, к которой подходил «Руслан», было много народа. Стояли английские солдаты в меховых шапках сибирского покроя и белых парусиновых сапогах, с белыми же ремнями подсумка и короткой винтовки, даже в этом наряде сохранявшие особое, чисто английское, практичное изящество, американцы-шоферы с огромных грузовиков, несколько итальянских бер-сальеры. Среднего роста плотный сербский офицер разговаривал с французским адъютантом.

У сходни, поднятой на «Руслана», стал русский часовой, матрос в маренгового цвета шинели с повязанным выше ушей башлыком.

— Ба, старый знакомый! Здорово, матроцкая сила!

Келлер посмотрел на него внимательно. Дегенеративное лицо матроса выражало прямую скуку и неодобрение всему происходящему. Как попал этот человек сюда? Почему он не там, среди своих, в разбойном городе Кронштадте? Что будет он делать здесь, на Мурмане, откуда пойдет «освобождение»?

Конечно, не все крестоносцы, но хоть бы были людьми одного толка! И таких, как этот матрос, немало, должно быть... Не к добру! Плохое предзнаменование — эта первая русская фигура на Русской земле. Но, может быть, он преувеличивает?

Быть может, это и не так уже страшно?

Но почему, однако, их никто не встречает? Ведь телеграмма, что они прибывают, была послана заранее?

Подошел Ранау.

— Любуетесь видом? Вряд ли где еще увидите подобную картину. Заметьте, что это типичные арктические тона. Часов в шесть вечера, быть может, увидим сполохи, а может быть, и зеленый крест. Но что занятнее всего, — продолжал Ранау, — что на фоне такого специфического пейзажа мы видим грузовые автомобили, краны, железную дорогу... Какая мешанина! Когда я был с Вилькицким, нам на этой широте не приходилось видеть подобного. Сам-то я не поклонник такого мезальянса, — Ранау показал белые зубы.

— Однако, мило, нечего сказать. Вот это уже действительно мордой об стол. Прибыло воинство, горя желанием умереть за родину, и ни один гранд не явился встретить! Вот это разруха! Потеряли шпаргалку, по которой сдавали экзамен вежливости. В штабе где-нибудь потеряли, солдаты растоптали. Не будет толку, увидите.

Ранау стал горячиться.

— Смотрите, ну чего бы, кажется, лучше? Приходит часть, никогда не видевшая революции. Просидела этот период в концентрационном шведском лагере. Сохранилась, как мамонтовая кожа в доисторическом льде. Она распылится здесь, растает, не будет существовать через неделю-две. Помяните мое слово! Некому...

— Взве-е-е-е... — сильно и сочно бросил вверх к полярному небу подголосок роты, незаметно для них выстроившейся уже на пристани.

—  «Взвейтесь, соколы, орлами», — поспешно и внушительно ответили баритоны и басы.

И пошла гулять бодро и весело прежняя, теперь ненужная песня. Высокий, покрытый снегом обрыв, отбрасывал звуки, как ракета теннисный мяч, к синему, никогда не замерзающему заливу с легким покрывалом

испарений. Там звуки умирали, угасая, с театральным эффектом пианиссимо. Но сейчас же за ними неслись другие и тоже замирали.

Рота постепенно удалялась. Сбоку шел высокий фельдфебель. Уши его, не покрытые башлыком, горели на морозе.

— Вот видите, кто-то повел роту куда-то. Значит, нашлись люди, — сказал Келлер, сам себя стараясь убедить.

Ранау убито махнул рукой.

Подошел русский моряк и представился. Знакомый Ранау.

— Квартир нет. Можете поместиться в бараке Зем-гора. Там двое. Найдется и для вас место. Столоваться можно в вагоне-ресторане. Под домом адмиральши Кетлинской. Поваром там Миша Надачный, матрос с «Варяга».

Спустились по сходне. Песня была едва слышна, далеко ушли.

Но зато были иные звуки. Гремели железные бидоны с бензином.

Бросали их с грузовиков русские матросы.

Казалось, они ненавидели эти бидоны от всей души и желали им гибели. Бидоны, падая друг на друга, вгибались, деформировались. Слышался запах бензина. Должно быть, некоторые уже дали течь. Некому было сделать грузчикам замечания.

— «Взвейтесь, соколы, орлами»! — крикнул Ранау и расхохотался. — Решилась Рассея — помните, так у Толстого лавочник Ферапонтов, кажется, кричит, когда Смоленск горит.

— Напрасно вы смотрите так мрачно, — ответил Келлер и споткнулся о шпалы. Стало уже очень темно, и на белом снегу предметы потеряли рельеф.

И вдруг все огромное, до сих пор сумеречное сероватое небо дрогнуло и заколебалось.

Будто электрический разряд потряс его. С одного его края в другой, как луч прожектора, со страшной быстротой стало переноситься странное трепетанье. Зеленые широкие полосы. Они заходили одна за другую, играли друг с другом в прятки, гасли и вновь загорались.

Келлер остановился пораженный. Такого явления ему еще не приходилось видеть.

— Сполохи, — торжественно сказал Ранау. — Что вы скажете, когда увидите крест?

Потом все прошло. Сделалось по контрасту довольно темно. Но уже показывалась луна, холодная, маленькая, на огромном пространстве неба и снега. Неясный туманный круг окаймлял ее, как будто для того, чтобы ей не было так страшно в этой необозримой пустыне.

Келлер оглянулся. Позади был сразу затихший порт. Трубы пароходов, краны, мачты парусников и норвежских ботов были как бы нарисованы невнимательной, легкой кистью. Далеко вправо искрил оранжево-красными искрами паровоз, за ним — темной гусеницей длинный товарный поезд. Паровоз несколько раз сердито крикнул. Требовал семафор.

Тоскливый свист. Что будет дальше?

Вагон-ресторан стоял один на рельсах. Слабый желтоватый свет лился из его больших зеркальных окон.

Келлер и Ранау поднялись на высокую ступеньку и вошли внутрь. В кухне их встретил среднего роста человек, еще совсем молодой, чисто выбритый, в поварском колпаке. Наверно, это и был Миша Надачный, кок с «Варяга».

Необыкновенная физическая сила чувствовалась в этом человеке, как бы высеченном из одного куска светло-розового гранита. Он казался небольшим, но на самом деле Ранау, человек хорошего роста, едва доходил ему до уха. Так широк был Миша и плотен.

Говорил он сипловатым басом, из тех голосов, что в хоре называются октавой. Лицо его было скорей красиво, если б не слишком низкий лоб и не то, что голова держалась на чересчур широкой, шире лица, шее.

Плечи были несколько покаты, отчего они казались уже, чем были на самом деле. Руки очень длинны, с большими красными кистями.

Принял он пришедших сдержанно вежливо, как хозяин принимает гостей одного с ним ранга.

Еды, однако, не оказалось. Надо было заказывать заранее. Лишь хлеб да чай.

— Вот на завтрашний день можете заказать что хотите. Сейчас привезли навагу, есть и оленина. Седло молоденького оленя — очень хорошо, — раскатисто пробасил Миша. — По особому заказу могу и слойку приготовить.

— Что это такое — слойка? — спросил Ранау.

— Слоеное тесто; моя, можно сказать, коронная специальность. Такую слойку не каждый сделает. Когда у адмиральши прием, мне всегда слойку заказывают. Надо очень умеючи сделать.

— Послушайте, — продолжал Ранау, — вы, кажется, с «Варяга»? Что это за история произошла у вас в Англии? Не можете рассказать?

— Не стоит, — ответил Миша. — Ничего хорошего не было. Донесли шпионы, о чем команда и не замышляла. Ничего, потом, кому судьба — будет держать ответ, — добавил он тише, но внятно. — Так вы, значит,

вдвоем будете завтра? Два раза в день или только в час? Только в час, хорошо.

В это время грязная женщина принесла два стакана чая без блюдец. Стаканы были липки и чай мутный.

— Не можете ли вы принести блюдечки? — спросил Келлер.

Женщина, сердито тыча локтями, унесла обратно стаканы. Больше она не появлялась.

— Итак, господа, — продолжал Миша хладнокровно, — вздумали вы заделаться мурманскими обитателями? Что ж, жить можно, есть здесь общество, довольно большое. Наверное, скоро перезнакомитесь. Концерты здесь устраиваются всех наций, спектакли. Меня всегда тоже приглашают, по буфетной части. Слоеные пирожки. Имя мое на программе по этому поводу печатают.

— А что же, чаю нам так и не дадут? — спросил Ранау.

— Нет, не дадут, — грустно покачал головой Миша Надачный, — чаю она не принесет вам. Вы ей грубо про блюдечки заметили. Теперь республика, все равны, — и опять вздохнул.

Вышли из вагона-ресторана. Луна стояла уже высоко. Теперь она уже не была окаймлена туманным кругом и светила, как всюду светит луна.

— Поднимемся по этой тропинке, мимо дома адмиральши, — предложил Ранау, — там, за ним, должно быть, проходит главная улица, там, вероятно, и дом, где Земгор.

Поднялись по скользкой тропинке и остановились. Внизу во все стороны расстилался порт. Туман, повисший над заливом, теперь казался темнее и смотрел бурым облаком.

Отчетливо, без ореола, как это бывает при луне, светились огоньки далеко разбросанных судов. Паровоз у вокзала все еще искрил.

— Ну что, слышали? — сказал Ранау, — скучать не придется: и спектакли, и концерты. Интернациональная слойка, или, что я, — это концерты интернациональные. Слойка — Миши. Отсюда пойдет спасение, отсюда соколы взовьются орлами. Впрочем, не ожидал я лучшего. И потом, эти дамы! Зачем они? Почему они не осели в Гельсингфорсе? В Стокгольме? Бросили бы это дело. Один в поле не воин. Право, переходите в нашу компанию. Интересно! Заявки уже сделаны. Будем строить верфи. Треска потом пойдет, пикша! Вы не можете себе представить, что за прелесть это время!

— А вы уверены, — возразил Келлер, — что это все уцелеет?

Он запнулся, желая яснее выразить мысль.

— Вы уверены, что это все не будет сметено при отступлении?

— Тут я вам скажу про иностранцев, — вступил Ранау, по своему обыкновению твердо и ясно выговаривая каждую букву, когда начинался спор. — Здесь будет второй Гибралтар. Аннексированная часть территории. Слишком богатый край, чтобы оставить. Вы видели сегодня в порту, чего не навозят? Все, все это для экономического завоевания. Мне еще в Стокгольме рассказали, что американцы послали в Архангельск целый пароход с пианино, теннисными ракетами и прочей требухой для спорта. Будут отбивать Шенкурск теннисными ракетами. Ха-ха!

Шли по узкому деревянному настилу. По сторонам — глубокий снег. Келлер остановился на минутку и закрыл глаза. Настраивал ли он себя и заставлял себя

представлять определенную картину, но ему на миг сделалось жутко.

...Отступление. Опрокинутые повозки, запряженные крупными мулами, каких он давеча видел в порту... Сожженное, обугленное здание вокзала, пробитая «чемоданами» восставшей «Чесмы» электрическая станция. Неубранные трупы в английских шинелях с русскими погонами, трусливо проезжающий на оленьей запряжке лопарь, мотающий головой при звуке залпа...

— Не надо, не хочу думать об этом! А ведь какая скотина этот Миша, не правда ли? — сказал он громко. — Он на меня тоску нагнал... Как вы переносите отсутствие солнца в течение нескольких месяцев?

— А так, — ответил Ранау, тоже приостановившись, — что, когда в первый раз оно покажется, в марте (здесь в марте, я думаю), то такая радость в теле, будто на холоду горячего грога выпил. Обжигает. Бьюсь об заклад, что это тот дом и есть.

И он указал на солидный, на каменном фундаменте бревенчатый дом. Из трубы его шел дым.

Залаяли собаки, без надрыва, по долгу службы. Поднялись по лестнице на высокое крыльцо и оттуда в темные сени.

— Кто там? — красивый голос оперного баритона. Их было трое в большой комнате с бревенчатыми

стенами.

Один, высокий, кряжистый, в меховой куртке и такой же шапке с ушами, так называемом малахае. У него было обветренное, коричневое лицо с редкими светлыми усами.

Его скулы были широки, рот велик, глаза маленькие, стальные. Он собирался, по-видимому, уходить, потому что уже держал рукавицы.

Увидев Ранау, он прищурился, приоткрыл рот, затем, уронив на пол рукавицы, раскрыл широко для объятия руки и пошел навстречу, весь содрогаясь от беззвучного смеха.

— Вот, вот так шпинт, вот так история, какими судьбами? — заговорил он, пришепетывая тонким, почти женским голосом. — Ванюша, Ваничка, где встречаемся!

И он крепко обнял Ранау. Это был Покоев, соплава-тель Ранау по экспедиции Вилькицкого.

Двое других, сидевших за большим, некрашеным столом, смотрели, улыбаясь, как всегда, когда невольно делаешься свидетелем неожиданной встречи двух старых друзей.

Один из них, ближе ко входу, был молодой человек в черной сатиновой косоворотке, бобриковых штанах и валенках. Тип московского студента позднейших времен. Тонкое лицо, чисто выбритое, красивое скорее, аккуратно причесанный пробор. Студент, но проделавший войну прапорщиком, дошедший, быть может, до поручика.

Другой, очень плотный, рябой и лысоватый, пил чай с белым хлебом и корнед-бифом. Он старательно и медленно пережевывал пищу, и Келлеру показалось, что он никогда не проглотит пищу, жует, жует — все время, пока Покоев и Ранау обменивались радостными восклицаниями, он, как показалось Келлеру, все жевал один и тот же кусок.

В комнате стояли три походные кровати, покрытые оленьими шкурами. Три пары лыж, стоймя у стены, достигали почти до потолка. Маленький норвежский камелек жарко грел. Неподалеку были сложены березовые дрова. Длинная деревянная скамья тянулась у противоположной стены.

Перевернутые санки с полозьями, еще покрытыми местами снегом, виднелись в углу.

Ранау, все время радостно улыбаясь, познакомил Келлера с Покоевым.

— Славный моряк! — сказал он, хлопая его по плечу. — Марсофлот, наш лучший штурман и парусник. Вот бы тебе, Антоша, этот пятимачтовик, что мы видели сегодня в порту. Как его?

— «Катанга», — поспешно сказал Покоев, — хорошее суденышко. С ним куда хочешь иди. Косое вооружение, не нужно много людей, чтобы управляться. Плохо, что железный и не с двойным дном. Но тоннаж-то какой, три тысячи тонн! Ну а как ты, Ваня, рассказывай про себя.

И он отвел Ранау в сторону.

— Присаживайтесь, чайку не хотите ли? — ласково сказал молодой оперным баритоном. — Вы что, к нам вселяетесь? Вот Антон Николаевич завтра уезжает в Архангельск, у нас освободится второе место. Сейчас уже есть свободная койка, значит, уедет Покоев, будет две. Вам сколько сахару?

Келлер рассказал о неудачной попытке выпить чаю в вагоне-ресторане.

— Да уж, этот Миша! — сказал рябой, проглотив, наконец, кусок. — Фруктик!

— Видите ли, — вступил Келлер, — мы совсем новые люди, сегодня только прибыли. До этого были в культурных странах, в нормальных условиях жизни. Ехали сюда с большими надеждами. Но, знаете, уже на первых порах были разочарования. Может быть, это неблагоприятное впечатление — чисто внешнее. Не знаю. Больно думать, что это серьезнее. Мы нигде не видели руки. Понимаете, не чувствуется наличия влас-

ти. И потом, этот симбиоз с иностранцами! На каких условиях это происходит? Где границы влияния? Кто управляет?

— Ну, это скоро узнаете. Проживете денька два и узнаете, — сказал баритон.

— А никто. Само идет. Крутится, пока не перестанет, — заметил рябой. — Ничего хорошего не ждите.

— А что это значит, — продолжал Келлер, — этот самый Миша рассказывал: концерты, лекции, вечера с дамами... Неужели все это правда?

— Тыл, — ответил баритон. — Так всегда и повсюду бывает. Вы не были на сухопутном фронте?

— Не был.

— Ну вот, так и всегда. И у англичан, наверное, так было, и у французов, и у немцев. Это не беда. Что же вы хотите, особые условия, к тому гражданская война. Те дамы, у которых не было средств осесть в Швеции, и те, что не знают иностранных языков и не имеют связей, чтобы покатить в Европу, осели здесь. Все служат. Стучат на русских машинках. Те же, у которых мужья занимают высшие посты, принимают у себя иностранцев и информируют их о России. И иностранцам хорошо. Лучше, чем сидеть у себя в «мессе» и дохнуть от тоски.

— Ничего из этого дела не получится, — сказал рябой, закусывая второй огромный бутерброд. — А есть хорошенькие дамочки у нас. Персики. Жить можно. Опять же кантина богатющая. Если есть знакомства с ихними артельщиками, что угодно можно получить. И по части напитков хорошо. Разнообразные есть в кантине напитки. Вы джин уважаете? — спросил он, оживившись. — Куда вы его, Владимир Николаевич, поставили?

— Под кроватью, как всегда, — ответил баритон. — Да, придется вам разочароваться маленько. Мы-то, от Земгора, идем по промыслам. Пока входили в контакт с норвежцами. Ничего не поделаешь, жизнь идет не останавливаясь.

— Послушайте, — сказал Келлер, — но ведь сейчас (это правда, что жизнь идет), сейчас разве можно думать об этом? Вы имеете представление о том, что происходит в России? Если б вы знали, как они слабы, большевики, как бесконечно слабы, как они сами в себя не верят! Ведь я знаю, что иностранный экспедиционный корпус насчитывает до тридцати тысяч человек! Железная дорога прямо на Петроград, через два дня там. Ну, через неделю, если будут разрушать полотно. Каждый упущенный день — преступление!

— Не так это все просто, — спокойно сказал Владимир Николаевич и стал разливать джин в чайные стаканы.

Джин был горьковат, ароматен и обжигал. Подошли Ранау с Покоевым и тоже взяли по стакану.

— А у тебя какие планы? — спросил Ранау своего Друга.

— Планов нет, есть мечты. А мечты вот какие. Думают добыть хлеба из Сибири Северным морским путем. Вот я и мечтаю пойти за ним на ледоколе к устью Енисея. И прошлое бы вспомнил, и дело бы сделал. Что и говорить! Расхаживал бы себе по мостику, и ни шпинта. Здесь все равно ничего не выйдет.

— Позвольте, но ведь под Архангельском идут бои, — сказал Келлер, — значит, есть люди, которые идут.

—  Бойцы есть, — ответил рябой. — В Архангельске есть бойцы. А здесь пока подготавливается. Подготавливается, подготавливается, пока все и не уедут отсюда на пароходах. Заявочки, однако, многие компании ино-

странные уже сделали. Я их все знаю. А американцы, так те в порту сваи прямо в воду повколачивали, никого не спросившись.

— А вы знаете заявки Северного общества, — быстро спросил Ранау, — русско-английского?

— Как же не знать, знаю, конечно. Если идти к Оленьему Ручью, что позади электрической станции, через лесок, версты три будет. Это вы что, насчет промывки? Золото? Да, говорят, есть. Если ходите на лыжах, я вас проведу. Сейчас луна, замечательно видно. Хотите? А потом как-нибудь одну ночь здесь у нас переночуете, с приятелем. Можно будет на полу, на оленьих шкурах.

— Я с удовольствием. Пойдете с нами? — обратился Ранау к Келлеру и Покоеву.

— Не пойду я, что мне там делать? Я здесь пока пасьянс буду раскладывать, и ни шпинта. А вы себе идите. Там хорошо, — ответил Покоев.

Вышли. Все было залито лунным светом. Вдали неясно различались низкие горы. Ветви маленьких березок просвечивали сквозь оледенелый иней, как сквозь зеленоватое стекло. Вокруг стояла тишина, только лыжи поскрипывали и посвистывали на твердом насте. Ветра совсем не было. Так приятно было дышать этим зачарованным легким воздухом, так успокаивали равномерные лыжные шаги, так весело было глядеть на фиолетовые полоски — следы идущего впереди Ранау, что Келлеру сделалось легко и радостно.

— Ходу! — крикнул он, с силой далеко забрасывая палки и растягивая шаг.

— Ходу! — крикнул Ранау идущему впереди него рябому.

— Э-эй-х-эй! — грозно-весело бросил тот и пошел бегом в облаке снежной пыли, чуть-чуть сгорбившись,

крупный и тяжелый, как лось. С задеваемых им веток сыпались пушистый снег и кусочки льда. Что-то небольшое, но стремительное, как молния, метнулось в сторону.

— За-а-иц, аааай! — крикнул рябой и пошел еще быстрей.

Ранау и Келлер стали уставать. Сделалось жарко, лоб, спина и плечи покрылись потом. Они приустали. Было слышно, как впереди пер рябой, с треском и свистом, так четко слышимым в полярной тишине.

— Не гоните так, — крикнул Ранау, — мы не поспеваем!

— Аааааем! — ответило откуда-то эхо. И еще раз бросило уже только последний слог «ем»...

На покатом, огромном снежном холме, подымающемся у замерзшего ручья, где они остановились, было поставлено несколько вех.

— Здесь, — сказал рябой, — заявки Северного русско-английского общества. — Он похлопал ладонями и надел рукавицы. — А то, где верфи будут строить, это в другом месте.

Рябой имел довольный вид. По-видимому, ему нравилось показывать, разъяснять.

— Хорошее местечко!

Оживленный быстрым бегом на лыжах и джином Ранау был в восторге.

— Вот это дело, это дело, — повторил он несколько раз. — Вот это не борщ из топора варить. Идите к нам, право, Николай Иванович, не пожалеете. Подумайте, как оживится край. Забьем мы норвежцев. Нет нигде на Севере такого местечка. Нигде! Творчество, вы поймите! Творчество, несмотря ни на что. Вот продали американцам Аляску. Они только поскребли, и потек-

ли миллионы. Здесь рыба, удивительная рыба, леса, ископаемые! Это лучше Аляски... Вот, — сказал он торжественно и протянул руку к небу. Сполохи играли опять.

На следующее утро Келлер отправился в порт с Ранау, которому нужно было осмотреть судно для водолазных работ, принадлежавшее Русско-английскому обществу. Когда прибыли туда, был отлив.

Палубы судов были много ниже благодаря этому, чем пристани. С залива шел густой туман. Снег начинал таять, и там, где было большое движение, был буро-сер и замешивался в грязь.

Уже идя по стенке к показавшемуся вдали судну общества, они заметили довольно большую толпу, собравшуюся у самого края пристани. Неожиданно из нее вырвался матрос с растерянным видом, размахивавший руками.

Он кричал:

— Круг или лодку! Лодку!

— Где же ее взять, лодку-то, — ответил какой-то мастеровой. — Лодки здесь не бывает, ей здесь не место. Лодка вон там, где норвежские боты стоят, а здесь ей не место. А теперь, смотри, пока достанете ее, человек и погибнет. Беспременно погибнет, — добавил он убежденно.

Келлер и Ранау отправились бегом к месту происшествия.

— Свалился как был, в валенцах и полушубке, где уж тут выплыть. Ай-яй, жаль-то как человека. Уж больше не покажется, должно, окончательно утоп, — слышались голоса.

Келлер подбежал к краю пристани, не чувствуя ног. Смутно сознавая, что с ним делается, он изо всех сил

ударил головой кого-то, стоявшего перед ним, прочистил себе путь и оказался у самой воды. На ее молочно-зеленоватой поверхности быстро, как газ в бутылке содовой, подымались большие пузыри. Больше ничего не было видно. Судорожно распахнул пальто, обрывая пуговицы.

— Я, кажется, дрейфлю, — сказал он себе с отвращением и, чтобы наказать себя за колебание, бросился в воду вниз головой, как был. Обожгло лицо, но сразу прошло.

Мутный свет, проникавший в воду сверху, позволил ему скоро различить медленно идущее вниз тело. Оно показалось ему чудовищным и расплющенным. Огромные ноги в черных валенках подымались и опускались, сгибаясь и разгибаясь в коленях, будто поворачивали велосипедные педали.

Пузырьки воздуха бисерной сеткой осели на них и на полах распахнутого полушубка... Руки были опущены вдоль тела, ладонями наружу. Келлер неторопливо, как будто с любопытством, обошел тело, раздумывая, где бы лучше его взять, и решил: со спины, сзади за шиворот.

Казалось, что он уже давно, страшно давно был под водой, но воздуха в его груди было еще достаточно. Выбрав место, он быстро и решительно вонзил пальцы в воротник полушубка, дернул и стал подыматься на поверхность. Тело послушно и легко подымалось вместе с ним. Вышло! Скоро буду дышать, — мелькнуло в голове. Он все быстрее работал ногами. — Какая красота — сполохи, Боже, как чудесно это было вчера. — Сердце начинало биться с невыразимой быстротой. — Если сейчас пробью головой поверхность, спасен, нет... — в этот момент он вынырнул.

Шум, крики, гул порта поразили его слух. Прямо перед глазами, наполовину уходя в воду, свешивалась веревочная петля. Держали ее Ранау и несколько человек, стоявших за ним.

У Ранау были ласковые, полные нежности глаза.

— Молодчина, так, по-морски, — приговаривал он отрывистым голосом.

Келлер знал, что нужно делать с этой петлей, но тщетно посылал он приказы воли своему телу: руки не повиновались.

— Петлю набросьте! — крикнул Ранау.

— Петлю, петлю накидавай! — ревела толпа.

— Да, да, петлю, я это знаю, но как?

Чего-то недоставало. Не хватало точки опоры. Силы вдруг стали его покидать.

«Сейчас будет поздно, сейчас опять будет эта мутноватая прозрачность воды, пожалуй, больше не выплыву».

Он судорожно схватился за канат одеревеневшей рукой. Пальцы не могли сжаться достаточно сильно. Тогда он схватился зубами. «Жить, жить, не сдаваться!» И он еще сильнее сжал зубы.

Что-то больно ударило его по плечам и скатилось вниз. Потом стало затягиваться туже и туже. Сознание медленно уходило, но он все же чувствовал, что его тело и спасенный им человек отделяются от воды. Услышал, как льются с них струи. Сверху была наброшена петля, и теперь их обоих тащили.

— Ээй, дружно, рраз, рраз! — не то кричали, не то пели наверху.

Сделалось очень холодно. Зубы стучали.

«Только бы не брякнуться без чувств, не оскандалиться! Усилие воли! Вздохнуть поглубже! Так, так. Ничего, пройдет!»

Но уже дрожавшие от радости руки Ранау освобождали от врезавшейся петли. Толпа весело гудела.

— Ишь, вытащил, спас душу человеческую, без его обязательно бы утоп...

— В машинное отделение волоки отогревать!.. Келлер заметил, что он довольно быстро бежит куда-то вместе с Ранау, поддерживавшим его под локоть.

— Так, так, так! — приговаривал он в такт шагу. «Черт возьми, совсем как мальчишки, бежим среди

бела дня», — подумал с досадой Келлер и продолжал бежать.

Очевидно, сегодня был какой-то большой праздник, потому что на душе было необыкновенно спокойно и радостно. Какой же это праздник? Все не мог сообразить.

— Осторожно, скользко! — крикнул Ранау. Оказывается, что в этот момент они спускались по

обледенелому трапу на глубоко опустившуюся, благодаря отливу, палубу какого-то могучего и широкого буксира.

Келлер хотел было бегом, но посреди трапа поскользнулся и полетел вниз. Кочегары в полосатых тельниках подхватили его.

— Так, браво, Марсофлот! — крикнул Ранау ликующе. — По-морски!

Большой бородатый человек, плотный, с круглым животом, в тулупе, с ленточкой «Викториа Кросс», принял его в свои объятия.

Это был Ризнич, во время войны пришедший на подводной лодке из Италии в Архангельск, теперь командовавший водолазным судном компании.

— Скорей, душа моя, в машинное отделение, как раз под парами стоим. Потом коньяку, разумеется, — сказал он благодушно и не торопясь. — Поздравим с прибытием, — и он взял под козырек. — Ризнич.

ГЛАВА XII

В двенадцать часов дня, при тусклом свете не показывающегося над горизонтом полярного солнца, длинными шагами шел на лыжах огромный лейтенант итальянского экспедиционного корпуса маркиз де ля Аква.

Он шел издалека, но не устал (он уставал очень редко), а вспотел.

Напрасно он надел два свитера и две пары шерстяных чулок!

В его атлетическом теле было слишком много крови, разогревшейся теперь от долгого однообразного движения на лыжах.

Уже недалеко был барак итальянской кантины, над которой развивался трехцветный флаг с короной посредине.

Де ля Аква снял меховую рукавицу и вытер вспотевший под высоким кепи лоб.

— Это было великолепно вчера, — произнес он вслух и рассмеялся. — Надо будет повторить этот опыт с Сан-Северино. Посмотрим, как он будет реагировать. Правда, этот синьор может вызвать за такую штуку на дуэль, но это не так уж страшно! Непременно попробую.

И де ля Аква снова пошел бегом.

Следы его были строго параллельны и близки один от другого, почти сливались, так правилен был его бег. По пути стоял на горке невысокий сарайчик, крыша

которого с одной стороны спускалась до самой земли, с другой стороны был обрыв. Лейтенант свистнул для бодрости и взлетел на крышу. Затем, с силой оттолкнувшись, полетел вниз длинным безукоризненным прыжком и, не остановившись ни на секунду, покатил дальше, на полном ходу поднялся на пригорок у самого здания кантоны, снова прыгнул и очутился на замерзшем скрипящем крыльце. Дежуривший там берсальер помог ему снять лыжи.

— Браво, экко браво, синьор! — сказал он, смотря на своего офицера блестящими глазами.

В большом бараке, с двумя рядами столбов, поддерживавших потолок, за длинным столом сидели уже все офицеры, когда появился де ля Аква.

Лейтенант без особых боевых заслуг (не успел из-за своей молодости), он был самой видной фигурой в итальянском корпусе. Причиной тому была веселость и незлобивость его характера, но главным образом его поразительные физические данные, сделавшие из него совершенного атлета. Теперь на Мурмане, где столкнулось несколько национальностей, итальянцы, благодаря де ля Аква, были первыми на всех состязаниях.

Он подошел к командиру и, вытянувшись в струнку, попросил извинения за опоздание.

— Вы меня приучили, лейтенант, к своей неаккуратности, но я должен вам сделать выговор за вчерашнее. Вы сами знаете, в чем дело. Я не хотел бы, чтобы такие шутки повторялись. Идите на место, — сказал командир и, не удержавшись, с восхищением посмотрел на уходившего де ля Аква. — Аполлон, — добавил он, обратившись к соседу.

Де ля Аква сел на обычное свое место, между своими приятелями, Каретти и Пуле. Оба они до войны

были студентами и прямо с университетской скамьи попали на Изонцо.

— Ну что, жучил тебя старик? — спросил Каретти. — Я думаю, что он сделал тебе замечание по привычке, а сам гордится тобой.

Накануне де ля Аква лежал после завтрака на койке в офицерском бараке, вытянув длинные ноги, и, чтобы не терять даром времени, занимался метанием ножа в дверную раму.

Как только слышались за дверью чьи-либо шаги, он нацеливался и, когда на пороге появлялся кто-нибудь, нож со свистом летел по воздуху и вонзался в дверную раму на высоте головы вошедшего.

Нашлись люди, которым это было неприятно.

Но номер сам по себе был великолепен, и Каретти и Пуле его одобрили.

— Не понимаю, чего от нас еще хотят, — сказал де ля Аква, набирая себе через верх тарелку спагетти с томатным соусом. — Нас послали к чертовой бабушке на дикий север дикой страны, когда война еще не кончена и мы могли бы пригодиться у себя на родине. Но если б мы еще воевали, пер Бакко, я ничего не имею против. Мои предки были кондотьери. Но торчать на месте и не двигаться в этой страшной стране без солнца, околевать от скуки, ходить в гости к этим несчастным русским, очень милым, впрочем, где говорят на плохом французском, — нет, я не играю. Если же не заниматься спортом и физическими упражнениями, заболеешь скорбутом, как несчастные итальянцы, загнанные в Колу. Говорят, там каждый день умирают люди.

Тарелка была пуста, он наложил себе вторую.

— И кого послали — неаполитанцев! Они даже не поют, бедняги! Неаполитанцы без песен! Посмотрите,

англичане. С утра до вечера играют в футбол и ходят на лыжах. Правда, плохо ходят, но весь день в движении. У них, кажется, ни одного смертного случая, за исключением этого майора, которого убила русская. Как ее?

— Это не русская. Она латышка. Синьорита Гартнер. Я с ней знаком, — сказал Каретти. — Какой ужасный случай, и как раз во время встречи Нового года!

— Как это было? — спросил Пуле и снял и протер пенсне. Он всегда это делал, когда его что-нибудь интересовало.

— Обычные сюрпризы с браунингом. Знаешь, восьмая пуля в дуле. Англичанин сам разрядил его, забыв про ту, что была в дуле, и дал этой синьорите поиграть. Та сейчас: вот я вас убью! Навела браунинг и убила. Говорят, она совсем лишилась рассудка, несчастная.

— Я больше люблю револьверы, — сказал де ля Аква и опять наложил себе тарелку спагетти.

Ранау уехал в Архангельск по делам фирмы, Келлер остался с Покоевым. Дом Земгора уходил под какое-то учреждение, пришлось переселяться.

На краю города, над обрывом, где внизу раскинулся порт, стоял небольшой разборный шведский барак. В одной его половине жили мастеровые из порта, в другой, состоящей из одной комнаты, из окон которой был виден залив, поселились они.

Когда дул сильный южный ветер, приносивший из пустынной Норвегии снег и тридцать градусов мороза, доски барака расходились, и в помещении было нестерпимо холодно.

В защиту повесили на стены сигнальные флаги. Комната приняла вид праздничного шатра. Флаги иг-

рали под ветром, и тогда казалось, что сидишь на корабле, на палубе, во время торжества раздачи призов.

Каждый флаг имел свое значение. Например, над дверью висел сигнал: «Действовать по способности». Когда проснешься утром и окинешь взглядом сплошь покрывавшие стены флаги, в непрерывном трепетании, создавалось странное впечатление, непохожее на явь, будто штаб сигнализирует приказы: «Эскадре построиться в кильватере», «Адмирал выражает свою благодарность», «Склониться к югу на два румба».

У южной стены стояли большие бумажные мешки с сушеными яйцами и молоком, а в углу подвешен к потолку залитый в какую-то массу австралийский окорок. Это было забрано из кантоны. Со столом обстояло дело неважно. Да и в пургу не всегда можно было высунуть нос.

Покоев все не мог получить разрешения на возвращение в Архангельск, место своей службы, и неизвестно было, когда он его, наконец, получит. Келлеру все не выходило назначения на определенную службу. Возможно, что с самого начала имелось в виду послать его курьером в Петербург.

Дни и недели проходили в полном бездействии. Покоев, чтобы скоротать время, раскладывал пасьянс и изредка вспоминал о своей жене, оставшейся в Архангельске. Говорил он слов десять за весь день и всегда начинал неожиданно, как бы досказывая вслух свои мысли, начало которых не было доступно слушателям.

— Она, должно быть, ложится спать, — произносил он вдруг.

«Она», несомненно, была его жена. Или:

— Он сделает все возможное, чтобы помочь мне выбраться.

Эту фразу было уже труднее разгадать, так что приходилось спрашивать, кто это «он».

Расшевелить его можно было сразу, если заговорить о парусном корабле. Тогда он бросал пасьянс и, мягко расхаживая в своих черных валенках по комнате, говорил с увлечением и долго.

Второй любимой его темой были бег и ходьба.

Быстро бегать, впрочем, было, по его мнению, очень легко. «Надо как можно скорее передвигать ногами, и ни шпинта», — утверждал он. Как он говорил, людям просто не приходит в голову такая простая мысль. Для этого надо правильно дышать.

Поговорив немного на эти темы, он снова умолкал. В два часа дня становилось окончательно темно. Со стороны залива неслись тучи снега, будто его бросали в окна лопатами, сигнальные флаги плыли по воздуху, камелек жарко горел, посылая все тепло кверху, начиная с аршина высоты над полом, отчего ноги мерзли, а на лбу выступала испарина.

Покоев раскладывал свой пасьянс — и ни шпинта, за стеной переговаривались пришедшие из порта рабочие.

Если же погода позволяла, выходили вечером куда-нибудь посидеть. Всего было три-четыре дома, где принимали.

Это были: «Зверинец», дом Красногоровых, дом инженера Белова и дом Карнаухова.

«Зверинец» был первым домом, куда попал Келлер. Там жили три девицы и одна дама. Девицы служили машинистками в портовом управлении, дама не служила нигде, она была певицей и предназначалась для концертов. Все они попали на Мурман случайно, в период беспорядочного метания петербуржцев перед призра-

ком голода. С таким же успехом они могли оказаться у белых в Сибири, у Деникина, на юге России.

Они все работали за год до этого у большевиков, в их бюро. Раньше им нигде не приходилось.

Так как рацион продовольствия был ограничен на Мурмане, для получения пайка приходилось сесть за пишущую машинку. Портовое управление отправляло требования, выписывало ассигновки, смещало и перемещало служащих, и девицы, быстро набив себе руку на казенной форме стиля, выстукивали все это на пишущих машинках. Неизвестно почему, дом, где они жили, назывался «Зверинцем».

Девицы были очень даже недурны собой.

Когда Келлер в сопровождении молчаливого Поко-ева зашел туда, все были в сборе. Небольшая комната была разделена перегородкой надвое. В первой половине был народ и было светло, вторая была освещена светом, падавшим через перегородку. Оттуда слышались порой два голоса, мужской и женский.

В освещенной половине сидели девицы. Одна из них, довольно полная, с выпуклыми глазами и неправильными, но милыми чертами лица и удивительно нежным тоном кожи, сидела у стола, над которым спускалась лампа, и что-то объясняла по книге сидевшему с ней рядом пожилому офицеру в итальянской форме.

Так как в комнате было холодно, все присутствовавшие сидели в пальто, меховых шапках и валенках.

Итальянский офицер был не в валенках, а в высоких резиновых сапогах, блестевших лаком, и в шпорах.

Полная девица давала ему урок русского языка. Итальянец с трудом произносил русские слова, все время делая ударения на итальянский манер. Видно

было, что он относится к делу изучения языка необычайно серьезно и очень боится ошибиться.

Другая девица, черноволосая и черноглазая, сидела перед трехстворчатым зеркалом и старалась укрепить на своей переносице какую-то мягкую массу. Рядом сидел очень молодой человек с пробором на русой голове и смотрел на девицу критическим взглядом.

Третья девица, с очень красивым, но неподвижным, совсем каменным лицом, читала книгу на другом конце стола.

С приходом Покоева и Келлера девицы оживились. Урок был прерван. Черноволосая отвернулась от зеркала.

— Я хочу изменить форму своего носа, — сказала она просто. — Горбинка портит его рисунок. Когда придется бежать отсюда во время эвакуации, я отправлюсь в Скандинавию и буду работать для экрана.

— Так вас и пустят сразу в Скандинавию, — сказала полная. — Представляете себе, что будет твориться во время эвакуации? Конечно, если вы нажмете как следует в английском штабе, — добавила она не без ехидства.

— Ах, это в сущности все равно, — сказала черноволосая протяжно. — Итальянский или английский штаб, лишь бы вырваться из этой дыры! Приглашены на свадьбу? — обратилась она к Покоеву.

— Какая свадьба, мне ни шпинта не известно?

— Да как же, начальник портового управления Го-ловлев женится на Кисе. Знаете машинистку Кису? Вот, она выходит замуж.

— Попируем, — сказал Покоев простодушно.

— А как же эвакуация? — спросил молодой человек с русым пробором. — Что за смысл жениться, когда все так неопределенно!

— Вы говорите по-французски? — спросил Келлер, подсаживаясь к итальянцу. — Да? Вы первый иностранец, с которым мне приходится беседовать здесь, на Мурмане. Расскажите мне, как понимаете вы, итальянцы, что здесь происходит? С одной стороны, продолжают прибывать пароходы со снаряжением, бараками, кровельным, волнистым железом... Пришел даже специальный пароход с исландским мхом, который кладут в полярную обувь. Подумайте, пароход! Мне говорили, что здесь сейчас Шакельтон, знаменитый полярный исследователь... Прокладывают узкоколейный путь по снегу. Это указывает на срочность какой-то предполагаемой операции. Против большевиков, конечно! Откуда же это паническое настроение среди русской колонии? Вы слышали, что говорят об эвакуации?

Итальянец вынул из серебряного портсигара папиросу и закурил. Заструился аромат «Гольд-Флак».

— Видите ли, ни для кого не тайна, — начал медленно он, — что мы уходим отсюда. Сначала уедут неаполитанцы. Они стоят в Коле. Съездим туда, если хотите, это очень интересный городок. Почему мы пришли сюда, не могу вам сказать. Я солдат, исполняющий приказания. В штабе знают. Почему мы уходим, на это могу вам ответить: потому что нам здесь нечего делать. Спросите англичан или французов. Я не знаю, когда еще кончится война, и вот, рассуждая с эгоистической точки зрения, это очень хорошо, что несколько тысяч итальянских солдат отдохнут от бойни на Изонцо. Правда, умрет несколько человек от цинги, но это ничтожный процент. Впрочем, как я сказал, мы уходим. Не все сразу, но по частям. Спросите у англичан, у французов, у американцев, наконец. Какие прелестные эти русские жен-

щины, — повернул он разговор. — Какой героизм отправиться в эту глушь, на этот страшный Север! Правда, они привыкли к снегам, среди которых умеют сохранять свой аромат цветов. Я про вас говорю, синьори-та, — сказал он, обращаясь к полной барышне, приподнялся и слегка щелкнул шпорами на своих резиновых сапогах.

— Какая чушь, — ответила она, — вы понятия не имеете о России! Вы в самом деле думаете, что мы всю жизнь сидим по горло в снегу!

Она отлично говорила по-французски.

— Эльза, ваша очередь готовить чай, — сказала черноволосая девице с красивым неподвижным лицом. — Чайник уже вскипел. На полочке бисквиты, что принес вчера Уайт из кантоны. Какое счастье, что есть на Севере эти прелестные английские мальчики!

— Вы, конечно, опять недовольны! Я сужу об этом по нашему недовольному кислому виду, — говорил Покоев Келлеру, выйдя из «Зверинца». Вы вот, батенька, думаете, что это глупенькие мотыльки слетелись на Мурман. Все эти девицы. Конечно, лучше всего было бы постановить: не пускать их в военную зону, и ни гвоздя! Но что ж, раз они здесь — ничего не поделаешь. Здесь так здесь. А между прочим, это все великолепные девицы. Произошел взрыв, вот всех и разбросало. Чем они, бедненькие, виноваты? Всем жить хочется, а они молоденькие и хорошенькие... Она у меня тоже молодая, — неожиданно повернул он на свою жену. — Вот сидит сейчас в Архангельске и руко-делит. Она веселая.

Затем Покоев умолк и молчал до самого дома.

Часов в одиннадцать, когда они были уже в постелях, без стука раскрылась дверь и из темноты показалась высокая фигура в коротком пальто, залепленном снегом.

Это был Агафонов.

— Вот и я, — произнес он своим хриплым голосом. — Прямо к тебе, тихим шагом, робким зигзагом. Здорово, дорогая!

Они обнялись. Была добыта бутылка джина. Выпили по стакану, дали Покоеву тоже. Он выпил и сразу заснул.

— Ну что же, когда воевать будешь? — спросил Агафонов. — Мне кое-что известно про тебя. Должно быть, пойдешь курьером в Петербург. Это ничего, хороший номер. Увидишь свою женщину. А ты уже успел геройствовать, я слышал. Спасал. Ничего, хорошо. Мне англичане говорили. А я проездом в Архангельск. Так, на недельку, погощу здесь. Ну и дыра! И темень какая! Буду бегать каждое утро. До пяти километров. Знаешь что? Пойдем в наш вагон. Я у англичан остановился. Выпьем там. Это хорошо.

Келлер знал, что английский штаб стоит в спальных вагонах на железнодорожном пути, в порту. Ходьбы туда было с полчаса, и Агафонов несколько раз пускался бежать бегом по дороге, чтобы рассеять полярную тоску, как он говорил.

Когда он подходил уже к вагону с ярко освещенными окнами, он неожиданно сказал:

— Экстренно нужны два белых песца. Где достать, не знаешь? Для Ла-Вальер. Я с ней жил потом в Стокгольме. Прелестная женщина!

— Вот он, герой, спасатель! — крикнул он затем по-русски, входя в вагон и указывая на Келлера. Там сидело и стояло человек десять.

Все это были молодые люди, не старше двадцати пяти лет. Они были одеты в форменные френчи и в те удивительные «бричес», от которых сходило с ума русское послевоенное офицерство. Все высокие (один только ниже среднего роста), сухощавые, стройные, они напоминали породистых скакунов. Печать особого практического изящества лежала на каждом из них.

В плотности и добротности материала их одежды, их поясов и плечевого ремня из толстой кожи заключался никому другому недоступный стиль красоты, английский шик. Все были начисто выбриты, гладко причесаны и напомажены. Если б они ждали прихода короля, им нечего было бы прибавить к своему туалету.

«Великолепные люди», — подумал Келлер.

Это были русские англичане, покинувшие Россию во время войны, чтобы пойти на войну в рядах своих войск. Но они были и русскими. Говорили по-русски, некоторые с московским, некоторые с петербургским акцентом. Но называли они друг друга не по именам, как это делают в России, а по фамилии, и в этом сказывалось их пребывание в английской армии.

Келлера и Агафонова встретили спокойно и дружелюбно. Келлеру, однако, не сказали комплимента, но сразу поднесли большую порцию виски. Выпили, впрочем, и все присутствовавшие и чокнулись с Келлером. Затем выпили за русский успех, за благополучную поездку в Архангельск и за какую-то Дженни, живущую в Дублине.

Потом стали с горячностью обсуждать предстоящий футбольный матч «Арми — Нэви».

Потом Агафонов и капитан Смол (тот, что был пониже других ростом, черноволосый) пробовали силу,

перегибая руку. Сначала Смол перегнул Агафонову, а затем Агафонов два раза подряд перегнул Смолу.

Потом пили бренди. Начался шум. Пели песни. Сначала знакомую «Ит из э лонг уэй ту Типеррери». Знакомую по Петербургу. В русских домах, где говорили по-английски, знали эту песню.

Один офицер в роговых очках, тонкий и женственный, подошел к Келлеру и признался, что любит Россию, как Англию. Он был трезвей прочих.

— Скажите, что происходит? — спросил его Келлер. — Итальянцы оставляют Мурман и возвращаются к себе. А вы, англичане?

— Я ничего не могу сказать, — ответил англичанин, сморщив лоб, — но я уверен, что мы уйдем последними. Но ведь вы, русские, о чем думаете вы? Почему у вас до сих пор ничего не готово? Ведь мобилизация до сих пор не начата. Под Архангельском как будто что-то происходит, а здесь тишина и покой. Послушайте, завтра у нас концерт. Опять госпожа Белова будет петь «С далекой родины звучат колокола», и все будут умиляться. Что это такое, ведь это ужас! Слушайте, знаете, что я вам скажу, — он тихонько тронул Келлера двумя пальцами за плечо, — рок! Над вами повис рок. Вы все как будто бы во сне, из которого не можете проснуться. Мы думали, что разбудили вас. Посмотрите, сколько вам всего навезли! Чего тут нет! И чем это кончится? Это все останется большевикам, если вы не преодолеете своей апатии. Вы хотите, чтобы вами обязательно командовали иностранцы, вы не можете без какого-нибудь Рюрика. — Он отошел на шаг назад и пристально, слегка пригнувшись, посмотрел в глаза Келлеру, словно желая убедиться, может ли он, Келлер, без Рюрика. — Люк хир, — сказал он по-

английски. — Что произошло на прошлой неделе под Шенкурском! Восемьдесят человек американцев без всякой разведки пошли в лес истребить засевших там большевиков. Всем им отрубили головы. Тамошние большевики, лесные люди. Как это по-русски... Они дроворубцы. Они отрубили головы восьмидесяти американцам, как индейцы в Америке сто лет назад. Это ведь ужасно! И сегодня американский консул пишет, что Америка не будет воевать с Россией. Он прав. Но они прислали пароход с спортивными принадлежностями в Архангельск, эти американцы. Они правы, совершенно правы.

— Ну да, я об этом всем уже слышал, — сказал Келлер, — но забывают, однако, о том, что в России были другие условия. В России после революции разошлись по домам четырнадцать миллионов вооруженных людей. Извольте-ка идти на них с пукко, как финны. Нет, знаете, говорят, что легче судить со стороны. Нет, судить можем мы, и только мы, из середины. И еще одна вещь. Немцы, подавшие руку Маннергейму. Как жаль, как бесконечно жаль, что Гофману не дали пойти на Петербург! Я говорю это со своей, русской точки зрения и знаю, что говорю ужасную вещь с точки зрения союзнической. Можете объявить меня изменником. Война не кончена.

— Что вы, что вы, — сказал англичанин. — Ваше мнение и я уважаю. Может быть, вы и правы. Во всяком случае, мы уйдем последними.

Неизвестно, как это вышло, но все общество отправилось куда-то на оленях. Кто заказал их, это прошло совершенно незаметно, но олени, как выяснилось, уже давно ждали у железнодорожного полотна. Стояли двое

нарт, каждая на пять человек. Запряжка из четырех оленей.

Келлер видел их так близко впервые. Олени были совсем маленькие, до пояса человеку среднего роста, но у них была очень широкая спереди в обхвате грудь. Поражала распластанность их двойных копыт, благодаря которой они могли бежать, почти не проваливаясь в глубоком снегу.

Олени стояли, понурив головы с широкими ветвистыми рогами. Большие черные влажные глаза их, опушенные густыми ресницами, были прекрасны.

Маленькие плотные лопари в меховых одеждах и капорах стояли у нарт неподвижно, опустив руки, и безучастно смотрели на огромных для них светловолосых и голубоглазых людей, выходивших из вагона.

Когда расселись, лопари длинными и легкими шестами тронули оленей. Те побежали с места, перетащили нарты через рельсы, будто это лежали сваленные в лесу стволы деревьев, и, постепенно увеличивая ход, широко расставляя задние ноги и занося их за передние, пересекли поре, низкорослый березовый лесок, сбивая по пути пушистые пласты осевшего на ветвях снега, и пошли размашистой рысью по холмистой равнине к далеким низким горам, в рассеенном, сумеречном свете полярного дня, без солнца и теней.

Было очень холодно, и Келлеру пришлось окрутить вокруг шеи длинные спускающиеся ленты оленьей шапки.

Госпожа Белова, жена инженера путей сообщения, жила в одном из лучших бревенчатых домов Мурманска. Стены этого дома были отлично проконопачены, так что из щелей не дуло и тепло из печки не уходило наружу.

Прибыли Беловы из Японии, и в их обстановке было много японских предметов: на стенах — шелковые панно с изображениями самураев и аистов, на диване — подушки с вышитыми хризантемами; лакированные ширмы закрывали раскаленный докрасна камелек.

Когда Келлер вошел в гостиную, госпожа Белова сидела у пианино и перелистывала ноты. Рядом, опершись на инструмент, стоял молодой итальянский офицер в пенсне.

— Пуле, — представился он Келлеру.

— Вы знаете, о чем я подумал, — сказал Келлер, опускаясь на низкий диван. — Вот у вас висят эти японцы и дерутся на своих японских мечах. Кажется, это единственные иностранные союзники, что не прикатили на Мурман свергать большевиков. Ах да, я забыл, они, кажется, во Владивостоке.

— Говорите по-французски, это невежливо, господин Пуле не понимает по-русски, — сказала Белова и погрозила Келлеру пальцем.

— Я бы очень хотел съездить в Колу, — сказал Келлер по-французски итальянцу. — Там стоят ваши войска. Как бы это сделать?

— Очень просто. Синьора Белоф завтра вечером поет в Коле, в собрании. Если хотите, поедем вместе. Мой отец тоже едет. Вы, кажется, познакомились с ним в одном доме.

— Ваш отец уже сложил свое сердце к ножкам мадемуазель Евгении, у которой берет уроки русского языка? — сказала Белова и притворно-трагически вздохнула. — Боже, насколько легче жилось бы на свете, если бы мы не разыгрывали комедий. Вашему отцу нравится эта девица, В этом нет ничего удивительного. Ему пятьдесят лет, но он рожден в Сицилии, в знойной стра-

не страсти. Не любви, а страсти... Впрочем, это неважно. Скажите, к чему эта канитель, уроки и т.п.? Ведь он уже сделал ей предложение быть его женой? Почему вы покраснели? Из брака ничего не выйдет, как и из уроков, между прочим. Надеюсь, она не будет дурой и позаботится об итальянской визе, чтобы выбраться отсюда без лишних хлопот. Но ваш отец романтичен. Ему нужен брак. Это благородно. У нее может быть ребенок... Бросим эту тему!

Она взяла сильный аккорд и запела какую-то итальянскую песенку. Она пела, как настоящая артистка. Итальянец смотрел на нее горящими глазами. Белова неожиданно прервала пение и показала ему кончик языка.

— Что вы смотрите на меня, как баран на новые ворота? Это русское выражение. Терпеть не могу робких юношей. Даю вам неделю срока если не будете решительнее, ничего не получите. Помните, друг мой!

Принесли чай и к нему английские имбирные сухари. Госпожа Белова шалила и пила чай с ложек Келлера и Пуле.

— Вы знаете, Келлер, меня считают здесь ужасной женщиной. Уверяю вас, только потому, что говорю только то, что думаю и чувствую. И еще потому, что у меня отличные ноги. Вот, посмотрите.

Она подняла до колен платье. Ноги были очень стройны и красивы.

— Я бы показала вам, как я сложена, но этот мальчик умрет от разрыва сердца.

Она потрепала Пуле по розовой щеке. Тот снял пенсне и стал протирать стекла.

— Я знаю, что про меня говорят даже больше, чем есть. В особенности эта старая верблюдица Белогоро-

ва! Белогорова! Один из культурных столпов Мурманска! Она дает читать французские книги альпийским стрелкам. У нее дом с французским влиянием. Мой дом — итальянское влияние. Этим занимается мой муж, а я выбираю чичисбеев. Правда, хорошенький мальчик?

И она опять потрепала по щеке молодого итальянца.

— Что же касается вас, то вы безнадежны. Вы оставили якорь в Петербурге, меня вы не обманете. А жаль, я люблю моряков... Мог бы выйти толк. А де ля Аква, он так и не покажется больше? — обратилась она к итальянцу. Я его не превращу в Иосифа Прекрасного, он слишком велик для этой роли, но я люблю с ним поболтать. Передайте ему.

Вошел Белов. В высоких шнурованных сапогах, изящный и тонкий. В руках у него был толстый портфель, который он положил на какую-то японскую подушку.

— Дай мне чаю, я так устал. Столько работы!

— Готовишься к эвакуации? — спросила его жена.

— Перестань говорить глупости, — ответил он сухо, — ты, верно, не отдаешь себе отчета в моей работе.

— Да, да, о, да! Прокладывать рельсы по снегу!

— А ведь правда, — вмешался Келлер, — я сам видел это, почему?

— А потому, — ответил Белов, макая имбирный сухарь в чай, — что в очень близком будущем предстоит ряд решительных действий.

На следующий день отправились поездом к Колу, где и ночевали.

Келлеру приготовили постель в комнате, где жили два офицера. Было очень холодно, и любезные хозяева

набросили на одеяло Келлера оленью шкуру. Келлер долго ворочался в постели и не мог заснуть.

Все стоял перед глазами большой барак, наполненный солдатами-неаполитанцами, слушавшими музыку. Поверх их шинелей у всех были пледы, а высокие итальянские кепи были надеты на вязаные шлемы. Видно было, что они всеми средствами защищают себя от холода.

Когда Белова пела их неаполитанские песенки, стояла тишина, как в храме, а по окончании пения они кричали счастливо и исступленно: «Браво!» Было накурено, в задних рядах почти темно, и оттуда смутно проглядывали их смуглые лица и сверкали черные глаза. А в антракте слышно было, как в разных местах повторяли нежными голосами, совсем тихонько, песенки, только что спетые Беловой...

— День начался хорошо. Днем ходил к Чертову. А вечером этот концерт, этот жалкий, трагический концерт! А у Чертова было хорошо, — говорил Келлер себе. — Я понимаю, почему его называют Кольским Соломоном.

Он видел огромный Чертовский двор, заставленный нартами и челноками, запряженными оленями.

Полный двор. Лопари съехались отовсюду, на суд к Чертову. Он у них за судью.

Странный у него дом. Внизу — конюшни для оленей, а во втором этаже Соломоновы чертоги. Сколько их, чертенят? Штук двенадцать, я думаю. Страшный живот у госпожи Чертовой и черные жемчуга. Вот она, Русь Ивана Грозного!..

Солидный, чернобородый Чертов, со лбом мудреца... Огромные пироги с семгой, не съесть вдвоем одного...

Фотография французского посла Нуланса с надписью: «Мудрецу Колы».

Старинная церковь Колы со следами английской бомбардировки в 1855 году. Как это странно! Теперь англичане прибыли как союзники!

Выпита у Чертова пропасть водки, но ничего, прошло гладко при такой еде.

Да, странно все это. Паркетные полы у него в доме, а под ним стоят северные олени. Вечером — неаполитанские солдаты, «Соле мио», ужин в собрании, итальянский язык.

Он стал засыпать в конце концов. Ясно представил себе Белову. «Ма нату соле, ой си, ой не» — прозвучало в ушах. Солдаты закричали «Браво, браво» исступленными голосами, и он заснул.

ГЛАВА XIII

Однажды утром, в начале марта, когда дни стали светлее и уже чувствовалось приближение момента, когда, наконец, блеснет солнце, в дверь разборного шведского домика кто-то постучался.

На пороге стоял небольшой «Томми» в полярной шапке шекльтоновского образца и в белых парусиновых сапогах, тоже шекльтоновских.

— Небольшая записка из штаба Келлеру.

«Первый звонок, поезд на Петербург, — подумал он, — надо отправляться».

Несколько дней назад вернулся из Архангельска Ранау. Дела русско-английского общества шли неважно. Вернее даже, они совсем не шли. Их некому было двигать. Было все: люди, материалы, средства, — но не было головы, не было власти.

По-видимому, и на нынешний год норвежцам предстояло забить русских рыболовов.

Но, поразительный человек, Ранау все же не унывал: еще не все потеряно!

Он расхаживал по Мурману в одном спортивном костюме без пальто. Ему было холодно. Увы, костюм не оправдал себя. Но принципом Ранау было: раз ошибся — терпи, сам виноват! Он сшил себе костюм, чтобы ходить без пальто, раз ошибся — терпи! Он просил только не говорить об этом его жене, когда Келлер приедет в Стокгольм. Она знала, что у него было уже несколько плевритов, и будет поэтому очень волноваться по поводу его здоровья.

— Завтра, — сказал он Келлеру накануне его отъезда, — в два часа дня покажется над горизонтом солнце и останется около минуты. Послезавтра начинается ваш поход на Петербург. Это хорошее предзнаменование.

На следующий день Келлер, Ранау, Покоев, несколько офицеров из английского штаба, итальянцы: Пуле, де ля Аква, пришедший на лыжах, — стояли на покрытом снегом пригорке и ждали появления солнца.

Все они были взволнованны. Ранау стоял с часами в руках. У него был такой вид, будто сейчас придется узнать результат важного астрономического опыта. Он произвел вычисления, и теперь наступал момент, когда можно было убедиться в их точности.

Но уже задолго до срока, указанного Ранау, на небе появилось давно уже невиданное, немного забытое даже, освещение — предрассветное.

— Зеленый цвет, — говорили одни из наблюдавших. — Розовый, смотри, розовый! — кричали другие. — Краснеет, краснеет!

Становилось все светлее. На небе готовилось редкое, радостное торжество. Сейчас, еще момент, и будет сорван занавес, скрывавший великолепного бога.

Ранау поднял руку.

— Раз, — крикнул он по-английски, — и... два... Яркий, как из червонного золота, ободок вынырнул

из-за фиолетовой полосы далекого горизонта.

— Три, — исступленно крикнул Ранау.

И сразу брызнули совсем золотые лучи. Кровавые персты ринулись вверх, в небо. Длинные тени отбросились от ног наблюдавших.

— Тени, глядите, тени, и ни шпинта! — кричал Покоев.

— Эвива иль соле! — кричал де ля Аква и, вытянувшись во весь свой огромный рост, размахивал вязаной норвежской шапочкой.

Солнце показало узкий сегмент и снова нырнуло за горизонт.

На встревоженном небе еще долго дрожало отражение его лучей.

На спардеке «Канада», бывшем раньше яхтой какого-то американского миллионера, стояли Келлер и командор американского флота Сноу, покидавший Мурманск навсегда.

— Америка не будет воевать с Россией!

У командора Сноу было удивительно правильное лицо, совсем как на антропологической таблице тип европейца. Сходство увеличивалось еще тем, что он носил маленькую бородку, отпущенную им во время пребывания в арктической стране.

—  В Америке сбреет.

Показалось солнце и собиралось, по-видимому, оставаться на небе с полчаса, судя по высоте, на которую оно поднялось. Освещенный им Мурманск являл необычайную картину. Впервые Келлер наблюдал розовые тона на его бесконечном пространстве. На угрюмый и

холодный пейзаж было наброшено теперь улыбчатое покрывало.

Но этот цвет только увеличивал тоску Келлера.

Краны, мачты рыболовных ботов и пароходов, пакгаузы с заснувшими товарными поездами, — все принадлежит в близком будущем забвению. Только стоявшие вдали на рейде иностранные эскадры не входили в зачарованный круг, они могли уйти когда пожелают, как когда-то ушел Нансеновский «Фрам» из молчаливого круга Северного полюса-Сходни были уже убраны, оставалось отдать концы.

Больше нечем было перекинуться с Ранау, явившимся провожать на пристань; оставалось в запасе два слова прощания, которые бросают, когда пароход отчаливает, и которые берегут напоследок. После них лишь машут рукой, так как слов не слышно.

Пароход стал давать последние гудки. Несмотря на маленькие размеры, у него был мощный голос, от звуков которого дрожало в животе.

— Не унывайте! — крикнул Ранау, когда гудки, наконец, прекратились. — Все будет прекрасно! Бодритесь!

Солнце быстро скрывалось. Пейзаж сразу сделался голубым и холодным. «Канада» быстро удалялась, и фигура Ранау была с трудом различима.

«Как этому чудаку не холодно в его знаменитом спортивном костюме? Он славный. Увижусь ли я еще с ним когда-нибудь? Он так добросовестно заставлял меня восхищаться Севером. Но зачем ему было приезжать сюда? Зачем приехал я? Я не географ и не естествоиспытатель... Судьба! Все судьба!»

Он спустился в кают-компанию. Сноу сидел там и пил с комендантом «Канады» виски. Келлер присоеди-

нился к ним. Сноу был доволен, что покидает Мурман. Его практический ум не мог примириться с пребыванием в этом месте.

— Я думаю, что вы проигрываете гейм, — сказал он Келлеру. — Ни у кого из ваших я не видел воодушевления. Советую вам ехать в Америку. Там найдется место для таких, как вы.

Становилось темно. Вошедший стюарт повернул выключатель.

— Еще виски, джентльмены? — спросил Сноу. — Настоящий человек не должен бояться переступать через меридианы. Скоро не будет для него разницы между водой, небом и землей. Он повсюду будет двигаться с одинаковой скоростью. А с высоты не увидеть, какого цвета флаг на мачте. Но зато вы увидите горы, леса и реки. О, у вас огромные реки! И леса. Выпьем, джентльмены! У вас, — сказал он Келлеру, — глаза человека, который много мучился, а корпус — как у борца. У вас очень широкие плечи, не может быть больше при вашем росте. Вы сильный, наверное. Вы должны пробиться в жизни. У вас такой подбородок. Но ваши глаза... они немножко покорные. Вы, верно, устали. Я понимаю. Выпьем, джентльмены! За русских! Я их люблю, но я не согласен с их литературой. У ваших писателей нет радости в жизни и потому в романах не бывает хорошего конца. Это очень вредно, я думаю. Нужно делать такие романы, чтобы все понимали, что доброе побеждает злое. Но должны быть препятствия, разумеется. Как трамплин. Нужно оттолкнуться, а не споткнуться, прыгнуть, а не упасть... Романы ваших писателей плохо заканчиваются. Это вредно. Нет желания борьбы. Вы не любите спорта. Никто из русских на Мурмане не играл в футбол. Это тоже плохо. Когда вы пьете, вы начинаете петь

грустные песни и целуетесь с людьми, которых не уважаете. Я больше не буду говорить, но вы лично, Келлер, заслуживаете лучшего. Я пью ваше здоровье, джентльмены!

Сноу обращался только к Келлеру. Англичанин спал, откинувшись на спинку кресла, плетью свесив руку.

— Готов, — весело сказал Сноу. — Мы с вами выпьем еще. Вы мне нравитесь, только не надо таких глаз!

Голова Келлера сильно кружилась, когда, расставшись со Сноу, он вошел в маленькую каютку с одной койкой. Он снял сапоги и пиджак и бросился на узкое ложе. Тонкие, покрытые лаком дощечки потолка поплыли перед его глазами. Мысль, однако, текла свободно, даже с некоторой особой яркостью и легкостью, и собиралась в одном фокусе: о чем сейчас надо было думать.

Все внешние, не относящиеся к делу впечатления отбрасывались в сторону.

«Это, пожалуй, хорошо, что мне пришлось побывать на Мурмане. Я видел все лично и понимаю, как обстоит дело. Я видел своих и союзников... Очевидно, и на других фронтах происходит в этом роде. Неужели правы англичанин из спального вагона и этот Сноу? Что ж мне тогда остается делать? Рок! Он правильно определил, этот юноша. Мы все во власти рока. Я лично чувствую его так ясно! Я ни на одну линию не уклонюсь в сторону... Будто в душе болит зуб. Но иначе никак не может быть. Я пойду туда. „Ты увидишь свою женщину", — говорит Агафонов. Для него, конечно, это только женщина. Хорошо, не будем больше об этом!»

Вода за тонким железным бортом поплескивала с нежным звуком, напоминавшим голубиное воркование.

Наверху стюарт позвонил к обеду. Келлеру было лень пошевелиться, да и есть не хотелось.

«Я строил свою жизнь из кубиков, как мальчик строит дом. Он развалился, и обстоятельства не дают мне возможности построить его вновь. Но почему я все думаю о себе? Те, что постарше, умные, талантливые люди, с так называемым жизненным опытом, которые к тому же и дали жизни, а не только брали от нее, ведь им еще тяжелее... Как, однако, формулировать для самого себя необходимость идти на работу, из которой у меня мало шансов выйти живым? Надрыв? Отчаяние? Отчаяние имеется налицо... Самоистребление!»

Эта мысль поразила его. Он приподнялся с койки, уперся локтем в подушку и продолжал думать.

«Вернее всего — это. Я иду один, это хорошо. Я никого не вмешиваю в свою работу, ни на кого не рассчитываю, никого не стану упрекать в случае неудачи. Я буду всем доволен. Я пойду один, как матерый волк, сам ушедший от стаи. И я погибну, как мужчина, без стона, как погиб Кроми... „Ты погибнешь!" Как она это крикнула тогда!.. Воспитатель из Павловского военного училища застрелился в первый день революции. Он был монархист и поступил правильно, со своей точки зрения. Я не монархист, моя родина гибнет, атмосфера, в которой я могу дышать, — ее нет!»

Стюарт звонил в колокол у самой двери. Затем, приоткрыв дверь, он вежливо сказал: «Вар шо гуд тиль бурде». Он настойчиво приглашал Келлера к столу.

В кают-компании было мало народа. Пароход шел в Вардо наполовину пустой. Сноу был совсем свеж. Он сидел по правую руку от капитана и ел с аппетитом.

— Вы не знаете, где Грин? — спросил он Келлера про англичанина-коменданта. — Неужели этот парень

не умеет пить виски, а еще моряк! Итак, мы едем с вами в Америку. Я вам устрою визу.

— Может быть, потом, а теперь я не думаю.

И Келлер положил себе на тарелку шар под белым соусом. Треска, которую так любил Ранау.

В Вардо пришлось прожить несколько дней, поджидая, пока придет пароход, совершавший рейсы между Нарвиком и этим городом. Келлер остановился в знакомом «Норд Поле».

В отеле не было перемен. За столом рассказывали, что хозяйка на днях выиграла в лотерею тридцать тысяч крон, но по ее виду нельзя было думать, что это событие произвело на нее большое впечатление. Она по-прежнему хлопотала на кухне.

К концу обеда появилась молодая полная дама и заняла место рядом с Келлером. Посмотрев на нее, он едва не вскрикнул от удивления. Это была Эжени из Мурманска, обитавшая там в «Зверинце». Она очень обрадовалась этой встрече.

Келлер совсем забыл, что она за неделю до него уехала из Мурманска в Гаммерфест для каких-то покупок. Теперь она возвращалась обратно.

Вечером Келлер сидел у нее. Эжени болтала без умолку. За два дня, что она провела в одиночестве, меж молчаливых норвежцев, она порядком соскучилась.

Она приняла его в легком халатике, мало стеснявшем ее полную фигуру. На ее белокурой голове была черная лента с кокардой английского моряка, подарок приятеля.

Говорили о любви. По ее мнению, самым привлекательным в этом чувстве является сознание сладкой невозможности достижения объекта. Условиться, напри-

мер, никогда не встречаться, — как бы это было просто. Как бы ни хотелось этой встречи.

Она рассказала про удивительный роман одной своей петербургской подруги. Сын безумного баварского короля Людвига был главным персонажем в этой удивительной истории. Он влюбился в ее подругу по фотографии, переписывался с ней, но ни за что не хотел с ней встретиться. Когда он уезжал за границу, то иногда присылал ей театральные билеты на те пьесы, на которых он был. Он брал всегда два места, одно для себя, другое для нее. Незримо она всегда была с ним вместе.

Когда он умер (известие о его смерти было в газетах), однажды раздался в квартире ее подруги телефонный звонок. Говорил умерший.

Эжени, рассказывая об этом случае, была очень грустна и лирична.

Они сидели рядом на маленьком диванчике. За окном бушевал южный ветер, от которого дрожали стекла. Должно быть, на море было очень жутко и плохо. А в комнате было так уютно, так хорошо пахло духами, была атмосфера женственности... Эжени неожиданно положила голову на плечо Келлера и нашла своей теплой и мягкой рукой его руку.

Когда утром им пришлось расстаться, Эжени плакала. Она говорила, что у нее есть предчувствие, что они никогда больше не увидятся.

— Но ведь вам так нравится роман сына короля Людвига, — сказал Келлер, — я думал, что это в вашем вкусе.

Из окна был виден только что пришедший из Нарвика пароход, на котором Келлер должен был уехать после обеда. Он уперся головой в оконное стекло, заду-

мавшись и забыв про Эжени. Ему виделся блестящий Стокгольм, первый этап его обратного пути в Петербург, кабинет начальника «Интеллидженс» с мягкими кожаными креслами и сам начальник, огромного роста шотландец, красивый, румяный, темноволосый.

Потом — Гельсингфорс, Териоки... Дальше он не загадывал. Над дальнейшим повисло покрывало, как густой туман испарений над заливом Мурманска.

Келлер отошел от окна. Эжени лежала, уткнув в подушку голову, повязанную черной лентой, снятой с английской морской фуражки. Он подошел и погладил ее по голове.

— Подумайте о сыне безумного короля, — сказал он, смеясь. — Впрочем, вы скоро забудете обо мне, в этом я могу поручиться.

Когда в солнечное безветренное утро тот же «Гаакон Яарль», что раз уже доставил Келлера в Вардо, подходил к Гаммерфесту, на пристани было много народа.

Было совсем тепло. Гольфстрим в этом месте близко подходил к берегам.

Когда Келлер сошел на берег, он увидел целые горы апельсинов. Никогда еще не приходилось ему видеть сразу столько этих фруктов.

К югу от берега шли высокие, покрытые снегом горы, сбегавшие к темно-синей воде фиордов. Повернешься к морю — оранжевые пятна апельсинов. Получалась гамма из трех тонов: оранжевого, белого и синего.

«Почему ни у одной страны нет флага с таким сочетанием цветов, — подумалось Келлеру. — Такая удивительная красочность».

Вероятно, был какой-то праздник — повсюду нарядно одетые люди, много детей, упитанных, с розовыми щеками, в ярких вязаных рубашках.

Пароход стоял четыре часа, и было достаточно времени, чтобы побродить по городу. Вместе с Келлером пошел и его сосед по каюте, офицер норвежского флота.

Офицер хорошо говорил по-английски — в тех случаях, когда он вообще говорил, что было довольно редко. Зато он повел Келлера в отличный бар.

Ревел граммофон; до седины белобрысый бармен тряс в воздухе шейкер с крепчайшим коктейлем.

Грубые девицы с натуральным румянцем смотрели на молодых людей вызывающе.

— У нас есть время до отхода парохода, — сказала одна по-английски. Другие рассмеялись.

Офицер оказался племянником Свердрупа. Вот когда Келлер пожалел, что с ним нет Ранау.

Когда возвращались на «Гаакон Яарль», вся водная поверхность была усеяна парусными судами и катерами. Неслись звуки гармонии и медных труб, и под звуки этой музыки маленький белый пароход по-лебединому выплыл из уютной гавани. Уже темнело, и портовые огни, робко сначала, заскользили по воде светло-желтыми, извивающимися струйками.

Келлер стоял на корме и смотрел на светлеющие в полутьме косматые потоки вытесненной винтом воды. Они сплетались в кипящее кружево водоворотов и, постепенно сходясь в узкую полосу, убегали далеко назад и там замирали.

По носу, на горизонте подымалась луна, как сплющенный оранжевый шар. Пароходная горничная, стянутая корсетом, в черном платье и белом переднике, вышла из штурманской рубки с подносом и на минутку остановилась, чтобы посмотреть на луну... Черным силуэтом вырисовывался стоящий на мостике рулевой...

Стукнула цепь штуртроса по гулкой палубе — «Гаакон Яарль» повернул параллельно берегу.

Миром и покоем веяло от прекрасных берегов тихой страны.

Давно не приходилось ей принимать участия в войне!

ГЛАВА XIV

Финн Тьоппенен, человек пятидесяти лет с окладистой мягкой бородой, поселился после революции в Терриоках, где у него была дачка по дороге к Щучьему Озеру (Таук Ярви).

Обыкновенно он сдавал эту дачку приезжим петербуржцам еще в марте, когда ноздреватый снег покрывал дорожки и куртины сада. В июне приезжали небогатые жильцы. (Богатые имели свои дачи или снимали большие помещения вдоль морского берега.) В тот же день к вечеру под одной из берез ставился стол, накрытый пестрой скатертью, мелькали между деревьями студенческие косоворотки, слышался стук городков, а вечером уже пели «Из страны далекой».

Тьоппенену до всего этого не было никакого дела. В Терриоки он приезжал очень редко, а жил в Гатчине. Он был придворным лакеем в Гатчинском дворце. Носил он придворную ливрею в золотых галунах, чистое крахмальное белье и белый галстук. Правда, галстук был виден только тогда, когда он его снимал, — борода закрывала.

Когда произошла революция, он окончательно переселился в Терриоки.

Здесь он сошелся с одним рыбаком, белобрысым и молчаливым Нокконеном.

Так как дачников больше не было, а в Петербург рыбы везти нельзя было, дела Нокконена были бы совсем плохи, если б не подвернулись другие: перевозка беженцев из России, зимой по льду, а летом — в лодке. Попутно развилась еще одна отрасль: перевозка контрабанды.

Дела эти были порой очень рискованными, но прибыльными, ими стоило заниматься. Тьоппенен привез как-то одному русскому генералу драгоценности из Гатчины. Доставил все честно. Его рекомендовали еще кому-то. Так и пошло. Тьоппенену нужен был гребец, и он обратился к Нокконену. С тех пор они работали вместе.

У Тьоппенена был дядя, восьмидесятилетний кузнец-карел, у которого была кузня на станции «Спасательная» под Ораниенбаумом. Переходили на лодке через залив, останавливались по дороге на стоявшем посредине него на скале «Толбухинском» маяке, где боцманом был их приятель, узнавали у него про большевистские патрули на русском берегу и гребли прямо к тьоппененскому дяде. Оттуда — по Балтийской дороге в Петербург. Хороший маршрут.

В одно апрельское утро Тьоппенен зашел в терри-окскую гостиницу «Золотой Олень» и узнал, что русский, которого он ждал, приехал из Гельсингфорса.

Было совсем рано, часов семь утра.

Из гостиницы он отправился на Николаевскую улицу (Николаи кату), где жил Нокконен, и за большой чашкой кофе с молоком и горячим выборгским кренделем поговорил со своим другом об этом приезде и о той выгоде, которую можно будет из этого извлечь.

Поездка эта имела определенную цену, которая, конечно, уже была известна русскому. Но, кроме этого

заработка, были еще прочие доходы — личные предприятия, на которых можно было заработать побольше. Только бы русский не вмешивался в эти дела и позволил бы взять немного товаров, туда и обратно.

Об этих именно предприятиях и беседовали финны и в девять часов пошли своей медлительной походкой вразвалку к отелю «Золотой Олень».

— Как его зовут? — спросил Нокконен Тьоппенена, когда они уселись на стеклянной веранде, ожидая русского.

— Келлер.

— Это не русское имя, — сказал Нокконен.

— У русских есть разные имена. Во дворце было много с немецкими, — ответил Тьоппенен значительно. — Это морской офицер.

Он встал. В дверях показался Келлер. Поднялся и Нокконен.

— Мне рекомендовали вас, — сказал Келлер. — Мне нужны хорошие гребцы и смелые люди. Я плачу половину в Петербурге, а другую здесь, когда мы вернемся. Я вам вполне верю. Вам нет смысла меня предать.

Тьоппенен вместо ответа взмахнул руками, а Нокконен сказал мрачно:

— Не натта редать.

Он не мог произнести подряд двух согласных.

— Ну вот, так что все известно. О цене я не спорю. Это дело опасное, и за него надо хорошо заплатить. Как мне одеться?

— Одеться? Очень росто: финский рыбак. Сапоги, наши сапоги, вязаная рубашка, картуз с кожаный козырек. Тарый. Руки натта мотреть.

Тьоппенен взял руку Келлера.

— Нехороший рука, белый. Натта темный, как у рыбака. Рубый. Риться не натта. Се.

— Ребете хорошо? — спросил Нокконен, уходя.

Курс зюйд-зюйд-вест. Если держать так, то идя из Терриок к русскому берегу, встретишь Толбухин маяк. Предполагается, что команда не сменилась, осталась прежняя, которая работала зимой с контрабандистами. Если же переменилась, тогда — плохо. Смерть, по всей вероятности... После борьбы.

Отличная вещь, маленькая рыбачья посудинка, «финка». Мачта близко к носу, дно полукруглое, выдвижной киль. Очень хороша на поворотах, держит волну.

Садятся в нее два рыбака, Тьоппенен и Нокконен.

«Ветер дул, лайба плул, и я очень рада бул». Крепкие руки, острое зрение. Хороший, молчаливый, злой и упорный народ.

Садится с ними и русский моряк Келлер, которому нужно на ту сторону. Будь что будет!

Майский вечер, тепло, но вода еще очень холодна. Недавно лишь прошел второй лед, ладожский. Довольно светло еще, несмотря на десять вечера. Предметы различимы, но очертания туманны. Длинная пушистая борода Тьоппенена кажется сидящему на руле Келлеру большим мягким шарфом. Другой, Нокконен, блондин, и его волосы сливаются в полумраке с лицом, отчего оно кажется странно удлиненной формы.

Подхватывает на ходу легкий порыв бриза. Парус трогается и натягивает шкот. С громким стуком перелетает блок. Финны не спеша снимают с уключин весла. С каждой секундой крепнет ветер, и скоро с шумом рассыпается «беляк». «Финка» шлепает по гребню пер-

вой волны и рвется вперед. Заметно темнеет. Молчат финны, сумрачный народ. Где-то впереди, в сгущающейся мгле, должен встретиться высокий каменный столб с полукруглой, сдвинутой набекрень шапкой-крышей: Толбухин маяк.

Финны уверяют, что нужно поговорить с командой, узнать про патрули на станции «Спасательная». Можно, конечно, и без этого плыть туда, но если финны хотят — пусть! В круге, начертанном судьбой, есть и этот пункт — «Толбухин» маяк. Надо претерпеть и его.

Келлер подвинулся на кормовой банке и с удовольствием почувствовал в заднем кармане тяжесть маузера... Семь в обойме, восьмая в дуле... На светящемся циферблате часов — двенадцать... Пора было бы открыть маяк. Неужели пропустили? В такую темь!

Бриз свежеет. Маленькое суденышко с увлечением взбегает на волну и чуть задерживается, сбегая с нее. Крепче руля!

Конечно, прошли мимо! Жди теперь рассвета! А пока занесло черт знает куда.

Уже начинают меркнуть слабые северные звезды.

Право же, совсем ни к чему было искать этот маяк. Взять к западу и сразу идти на «Спасательную». Выйти до свету на берег и идти к этому кузнецу, дяде тьоппе-ненскому...

Что же гонит на рожон? Любопытство? Не только. Тянет в клетку зверя. Ну а финнов — коммерция.

Глаз устал искать. На востоке начинает сереть. Нерадостный свет брызжет оттуда. Невидимый механик неустанно меняет декорации, и скоро бледный свет заливает небо. Видны острые и короткие волны, с каймой из «беляков». Резкий ветер жжет и сушит губы. Впереди глубоко выдвинутый в море форт. Келлер знает

его: «Серая Лошадь». Вот куда занесло! Позади, далеко к северу, милях в пяти, туманная колонка. Пятнышко.

— Лайба, — хрипло говорит Тьоппенен.

— Лайба, — повторяет Нокконен и сбивает на затылок картуз со сломанным кожаным козырьком.

— Маяк, — говорит Келлер и приказывает сбить парус и повернуть обратно. Теперь — на весла, грести к нему. Потому что это, наверное, он, Толбухин. И он ждет. Не минуешь.

Гребут на три пары весел. Волны отбрасывают назад, и приходится давать всю силу, чтобы продвинуться вперед. Час проходит. Теперь уже ясно видно, что серое пятно — маяк. Видна и его сдвинутая на сторону шапка. Еще час проходит и еще. Маяк как будто не приближается, лишь яснее его видно, и спускается он будто с горизонта. Налились и лопнули пузыри на ладонях Келлера, клейкая материя пачкает рукоятки весел. В горле пересохло, веки режет после бессонной ночи...

Солнце прокалывает тучи и ласкает теплым лучом. Ветер спадает понемногу, волны сглаживаются. Маяк сразу становится близким. Уже видно, что стоит он на довольно большом скалистом острове. Рядом с ним двухэтажное строение. В нем они.

Совсем близко от лодки выныривает глянцевитая темно-серая, круглая голова тюленя. Усы и глаза, как у кошки. Принесло, должно быть, с ладожским льдом. Порой он скрывается, потом снова показывает свою кошачью морду.

Келлер одет рыбаком. На нем вязаная синяя рубашка, высокие сапоги, картуз. Он не брился две недели, и на его щеках густая щетина. Финн. «Лайба плул, ветер дул, и я очень рада бул». Рада, но не совсем.

Келлер переходит к рулю. На островке никого не видно. Спокойно и домовито глядит маяк. Прижалось к нему несколько построек. Выстроен он давно, и много десятков лет светил он проходящим судам своим желтым глазом.

Теперь он не светит пока. Нельзя: революция, и маяк тоже принимает в ней участие.

На скале показывается крохотная фигурка. Ребенок лет пяти. Фигурка смотрит из-под ладони, потом поворачивается и лениво уходит вглубь.

Келлер огибает маяк к северу, и «финка» входит в маленький залив.

Тишина. Солнце начинает припекать. По-прежнему никого не видно.

— Я пойду перед, — говорит равнодушно Тьоппе-нен, — мотреть команда.

Он вылезает из лодки, расправляет затекшие ноги и медленно подымается к безмолвно поджидающему строению. Келлер вытягивается на корме, подложив под голову руки. На тихой воде бухточки подпрыгивают сверкающие огнем мячики. Чайки мяукают, как голодные кошки.

— Маяк, — слышит он возвратившегося Тьоппене-на, — натта итти, со равно уже знают. Когда росют, то такой, натта ответить: ворник, работник на мой ферма. Команда ругой уже. Новая.

Идут по крепкой скалистой дорожке. Келлер оглядывается. Полный штиль. Застывшую гладь буравит черная точка, оставляющая за собой струю. Тот же тюлень?

В большой комнате с закоптелыми стропилами, куда привел Тьоппенен, за большим непокрытым столом сипят они. Посреди — боцман. Среднего роста, очень

плотный. Еще четыре матроса. Три — обыкновенные, четвертый... У сыщиков прежнего времени, агентов «Интеллидженса» такие глаза, у старых опытных работников сыска. Он молод, высок и строен, этот четвертый, но он не настоящий моряк. У него узкие плечи и слабая шея. Не привык к матросской работе.

Он смотрит пристально и не отрываясь на руки Келлера. На финнов не смотрит, лишь на него одного... Без промаха!

Боцман, добродушно икнув, предлагает дорогим гостям чай в огромных жестяных кружках. По-видимому, заинтересован коммерческой стороной дела, но его стесняет матрос с глазами сыщика.

— Так вы, значит, из Терриок будете? — говорит он. — А этот молодой человек с вами?

— Мой ворник, этта мой ворник, — вежливо и поспешно вступается Тьоппенен, длиннобородый гребец. — Работник на ферма. Ребет хорошо лодке. Роцент вам будет на ратном пути.

— Процент — это, конечно, я понимаю, но в Кронштадте, как узнают, может неприятность выйти. Теперь времена!

Над его головой висит винтовка. Заговорит ли она? Противная улыбка кривит губы молодого матроса. Ноздри раздуваются. Что ж боцман тянет!

Но боцман все не начинает. Он деловито беседует с Тьоппененом на финском языке. Значит, он карел.

Пыльные стекла никогда не открывающихся окон не выпускают на свободу жирных, черных перезимовавших мух. Они жужжат, ползают по столу у лужиц пролитого чая. Так же вот деловито и торопливо будут они подбегать на тонких черных ножках к лужице крови.

«Команда переменилась. Влипли!»

Молодой смотрит не отрываясь в глаза Келлеру. Келлер — ему. Кто сдастся первый? У Келлера — светло-серые, у того — голубые. Ни один не опускает взгляда. Неожиданно матрос говорит, четко разделяя слова:

— У его благородия ладошки-то пообтерлись с непривычки.

— Пообтерлись, — кротко соглашается Келлер. Сказал и посмотрел на боцмана.

Но боцман в этот момент, хитро прищурившись, смотрел на Тьоппенена, приводившего ему какие-то аргументы на своем певучем языке. Слышно лишь со стороны, как плавно журчит сбегающая по течению речи гласная «а», бесконечно повторяющаяся. Тьоппе-нен откидывается на спинку стула, опять подается к боцману. Наконец чешет чуб и сдвигает унылым жестом картуз.

«Идет торг за жизнь...»

Келлер берет огромную чашку с чаем и лениво отхлебывает невкусный солоноватый напиток.

Высокий матрос резко подымается и идет к двери. Здесь он останавливается и смотрит через плечо на Келлера сатанинским взглядом. «Что, он статистом был в театре, что ли? Пойти за ним? Там, за дверью, решить вопрос, один на один... Главное, без шума!»

Жарко. Как большое, горизонтально положенное зеркало, горит море. Никого на скале. Скрылся куда-то.

У пристани застыла шлюпка с поднятым парусом. Пара весел лежит на берегу.

«Собирается идти под парусом в Кронштадт доносить. Не верит боцману».

Когда же были принесены весла? Только что принесли или лежали раньше?

Бесшумно перебирая загорелыми лапками, опять появляется на сцену пятилетнее существо.

— Мальчик, знаешь, когда эти весла принесли, недавно?

— Недавно, — отвечает он и проводит по щеке грязным пальцем.

— Сегодня?

— Вцела.

Показывается Тьоппенен. Он идет широко шагая, и полы его пиджака развеваются по ветру. Лицо обиженное, будто его обокрали или надули.

— Едем коро, коро. Нет ремени. Корей лодка!

— Корей, — неторопливо добавляет Нокконен.

Ну что ж, придется Тьоппенену подождать выводить крышу на своей новой даче. Ничего, потом достроит! Скажи спасибо, что цел!

— Нехороший человек, — говорит финн, сильно занеся весло и вонзив его в лакированную поверхность заснувшей воды.

— Пошел вонить в Ронштат. Порчено, не мог вонить, а то бы лохо было.

Келлер растягивается на корме, надвинув на глаза картуз от солнца. Направо широкой песчаной полосой открывается русский берег. Видны вытащенные лодки с уложенными на них веслами. Будто усталые черные птицы со сложенными крыльями. Длинным углом сбегаются две серебряных струи. Опять этот тюлень!

Что ж дальше? Про патрули не узнали. К чему? Дядя Тьоппенена, кузнец, карел. Восемьдесят лет...

— Со равно, — как говорит верный гребец. Сон сковывает тело Келлера.

ГЛАВА XV

Лодка из-за малой воды не могла близко подойти к берегу. Стали как можно ближе, отдали якорек и пошли по воде.

Как раз там, где кончался песчаный пляж, стоял дом дяди Тьоппенена. Был он выстроен из бревен чудовищной величины, какие редко приходится видеть. Песчаный ветер за сотню лет, что стоял, должно быть, этот дом, отполировал его обращенную к морю сторону до блеска, выбив из ствола лубяную ткань и оставив древесину. Выходило, что на бревнах как будто выступили жилы, как от долгой жизни у стариков.

Поднялись на крыльцо. Дверь из сеней направо вела в большую и темную кузницу, в горне которой горел огонь. Маленький человек, почти карлик, с большой головой на очень худой шее и длинной, чрезвычайно редкой бородой, раздувал его мехом. Он не заметил вошедших.

Другая дверь, налево, вела в жилую комнату с глиняным убогим полом. На высокой, покрытой лоскуто-вым одеялом постели сидел большой старик с косматыми седыми волосами и длинной спутанной желтоватой бородой. Глаза у старика были тусклые, и под ними большие голубоватые мешки. На лавке, за облитым чаем столом сидела старуха, держа на скамеечке распухшую, как бревно, ногу.

В комнате стоял тяжелый запах никогда не проветриваемого помещения.

Келлер поздоровался со стариками, снял шинель и разостлал ее на полу. Ладони нарывали и горели. Но, несмотря на боль, он заснул, как только лег, и спал долго.

Под вечер он вышел из избы на песчаный берег, чтобы посмотреть на Кронштадт, лежавший как раз напротив, на низком горизонте. Там начинали теплиться мягкие огоньки.

Издали все было как в прежнее мирное время, но Келлер знал, что это ложь. Ложью были и гранитные форты, набережная и молы. Ложью были далекие силуэты бессильных кораблей, без командования и команд.

Ближе всех был форт Александра — Чумный форт! Работал ли кто-нибудь из ученых там?

Келлер повернулся и пошел к дому. К дверному кольцу была привязана лошадь под кавалерийским седлом.

В комнате сидел какой-то красноармеец и беседовал с Тьоппененом. Он посмотрел на Келлера острыми глазками и, быстро повернувшись к Тьоппенену, продолжал разговор.

— Руг, товарищ! — сказал Тьоппенен Келлеру и похлопал красноармейца по плечу.

Утром все трое прибыли на Балтийский вокзал. Было еще рано, но раньше и в это время вся эта местность была полна оживления. Грохот ломовых телег, пролеток, звонки трамваев сливались в непрерывный шум.

Теперь стояла унылая тишина. На бледном небе, чуть тронутом лучами раннего солнца, тучами носились голодные галки. Вдали, как бы оторвавшись от земли, реял огромный купол Исаакия.

К полудню Келлер, справившись со своими делами, чистый, выбритый, с аккуратно наложенными на ладони повязками, в длинной красноармейской шинели, шел по Каменноостровскому к дому эмира Бухарского.

Время, когда они с финнами надрывались на веслах против короткой и злой волны Финского залива, казалось таким далеким...

В квартире Ли он не увидел того, кого хотел. Был лишь один Минька, встретивший его, как пришельца с того света.

Келлер прошелся по комнатам. Было пыльно и пусто.

— Мамочка со всеми в деревне, она приедет через два месяца, — сказал Минька ломающимся голосом подростка. Одет он был бедно. Видно, в перешитый костюм какого-то большого человека.

— Телеграммы нельзя послать, там нет телеграфного отделения, только письмо. А когда еще оно придет!

— Я приеду недели через две. Вам, вероятно, плохо без денег! Передай, дорогой, — и он дал мальчику пачку денег, которых для него самого было слишком много. — Как мамочка выглядит? Все время здорова?

Он рассеянно выслушал ответ Миньки. Все было не то. Ему нужно было видеть и слышать Ли. Это желание все время жило на дне души, и лишь теперь, когда встреча не произошла, он узнал, что она была самым необходимым в его поездке в Петербург.

Он сел в кресло. Кожаная обивка была согрета солнечным лучом, но это не была ее теплота. Пыльный паркет не носил следов ее шагов. На письменном столе, где обыкновенно стояла его фотография, было пусто. Очевидно, она забрала ее с собой.

Он встал, обнял Миньку и вышел.

Он шел, как во сне, по знакомым местам. Ему казалось, что он идет по мертвым улицам, что идущие навстречу — призраки и что если он проснется, то умрет от страданий, перенести которые не будет в силах.

Необходимо было найти уголок прошлого, чтобы забыться в нем и отойти.

И как во сне, он помнил, что еще раньше, до похода, решил, если придется еще побывать в Петербурге, непременно зайти к себе на квартиру на Большой Зелениной улице.

В кармане у него было портмоне, вывезенное из России. Всегда во время укладывания вещей перед отъездом он брал в руки эту уже старенькую вещицу и открывал ее.

Там лежало несколько квитанций почтовых переводов. Глядя на даты штемпелей, он вспоминал, что вот тогда-то и тогда-то он отправлял деньги своей покойной матери и думал при этом о том, что она лежит на кладбище, так далеко, в России, и что хорошо, что она умерла до революции и не пережила всего того, что видел он.

Затем он доставал из портмоне двадцатикопеечную монету. Она была уже совсем зеленая, почти черная, и когда он держал ее в руках, ему казалось, что в его руках монета из гробницы Тутанхамона, такой далекой и невозможной рисовалась эпоха, когда она была вычеканена. Тысячелетия назад!

И еще лежал в этом портмоне ключ от американского замка с надписью «Уа1е». Ключ от его квартиры.

Он знал, что в ней поселились его знакомые и что теперь они находятся на даче в Павловске.

Нужно было незаметно проскользнуть мимо дворника. В этом заключалась единственная трудность. Он благополучно пересек двор и поднялся по лестнице, никого не встретив. Подойдя к двери, остановился и вынул ключ. Он мягко вошел в замочную скважину и легко отстранил пружину. Дверь беззвучно открылась,

как тогда, в те времена, когда он мог входить к себе, не крадучись, как вор.

Шаги гулко отдавались в пустой и пыльной квартире. Он зашел в кабинет. Пусто, как в разграбленной могиле.

На письменном столе лежал почему-то голубой парик, на месте тахты стояла узкая железная койка с неубранной постелью. На окне лежала разбитая фигура рысака Холстомера, работы Сверчкова, служившая моделью для «Николая I на Марсовом поле».

На потолке под лампой висел огромный синий бумажный зонтик, вывезенный им из Японии. Пропуская сквозь себя свет лампы, он погружал комнату в лиловые тона.

Это было все, что осталось. Не было картин, не было Прокачиниевской Мадонны, книг, бронзы, фарфора, всего того, что собиралось так тщательно.

Он опустился на незнакомый ему плетеный стул и смотрел вокруг себя, ничего не понимая и не соображая, на эту чужую комнату, в которой он был все же у себя.

Его начинало знобить. Не грусть, а тоска наполняла душу.

Было ли это следствием тяжелого похода и переживаний, с ним связанных, но каждая деталь из прошлой жизни вырастала в его представлении в мучительные образы, как у человека, отравленного наркотиками.

В углу стояло трюмо, запыленное и загаженное мухами.

Он не решался взглянуть в него. Опасался, что с его поверхности в комнату сойдут образы прошлого, глянут глаза Ли. В то же время его неудержимо влекло посмотреть.

Он знал, что непременно посмотрит, если подымется со стула. Поэтому не подымался и сидел, как приросший, очень долго.

Начинало смеркаться, и можно было уже зажечь свет, но это было небезопасно. Для этого, кроме того, пришлось бы подняться со стула, и тогда бы он посмотрел в зеркало...

Под влиянием напряженной позы он стал испытывать странную галлюцинацию. Ему почудилось, что из угла несется шепот.

Он прислушался. Шепот повторился. Кто-то шептал короткое слово из одного слога: «ми».

Так называла его Ли в этой комнате, когда они были вдвоем. Она придумала такое сокращение слова «милый».

Он оставался сидеть так, боясь взглянуть в трюмо и с ужасом прислушиваясь к звукам «ми», тоненьким, как писк мыши... Весь дом как бы замер. С мертвой улицы не доносилось ни одного звука. Голубой парик на столе терял свои очертания и казался лежащей на боку отрубленной головой. Шепот «ми» повторялся все чаще.

Наконец он пересилил себя и встал.

ГЛАВА XVI

...Вдали показался Тьоппенен, сворачивавший на Загородный. На спине его был большой тюк, под тяжестью которого гнулся его крепкий стан.

— Что за тюк, — сказал сам себе Келлер, — неужто какая-нибудь коммерческая антреприза? Не влопаться бы, как бы не приняли нас за мешочников и не арестовали!

Финн подходил ближе. Ветер играл его шелковой, бобровой бородой, рот улыбался, обнаруживая ровные, крепкие зубы.

— Тьоппенен, — сказал ему тихо Келлер, выждав, пока финн поравняется с ним. — Что же нам, пешком теперь переть, по милости вашего груза? Что вы, в самом деле?

— Лядна пудит, пудит лядна, — спокойно ответил тот. — Ничего рашного нет. Недалеко и пешком.

На Балтийском вокзале, там, где взвешивают багаж, к Тьоппенену подошли две молоденькие дамы. Одна — маленькая, очень хорошенькая, с влажными, черными, как маслины, глазами и маленькими усиками, в хорошем английском пальто с меховым воротником, другая — высокая блондинка, одетая немного кричаще, курносая, с большим, но красивым телом. У обеих были в руках кожаные чемоданчики, совсем новые.

За ними виднелся молчаливый белобрысый Нок-конен.

«Нет, это уже слишком! Что же, эти чухны в самом деле думают, что я для того хожу в Петербург, чтобы им тюки и живой груз переправлять? Влопаться из-за этого и провалить все дело, потому что им хочется заработать?»

Келлер взглянул на дам и слегка сконфузился. Обе они смотрели на него умоляюще.

Келлер отозвал Тьоппенена в сторону.

— Что же будем делать, душа моя? Почему вы меня не предупредили? А теперь что же, они подумают, что я зверь какой-то, безжалостный человек, не хочу помочь им спастись? Что же вы наделали, Тьоппенен?

— Хорошие девушки, — хладнокровно сказал Тьоппенен, — ната помочь. Все пудит лядна. Ничего нет

ратного. На дно лотки положим, сетками роем. Пудит лядна.

Влажные черные маслины опять умоляюще посмотрели на Келлера.

Высокая блондинка смотрела вызывающе и кокетливо. Она рассчитывала на свое обаяние, во взгляде ее было прямое обещание.

«Черненькая — мамина дочка, и мне ее жалко. А эта длинная, кого она мне напоминает? Смахивает на русскую шансонетную певицу».

Келлер подошел к дамам.

— Простите ради Бога, — сказал он им, — но я в ужасном положении. У меня нет силы отказать вам, но я не имею права. Вы понимаете, не имею права. И потом, как я могу заставить вас подвергаться тому же риску, что и я? За нами может быть погоня, стрельба. Сами посудите!

— Мы не боимся, — ответила черненькая.

— Мы не боимся, и не такое бывало, — подтвердила блондинка. — Лишь бы добраться до Финляндии. У меня там жених есть, американский консул.

И она опять улыбнулась вызывающе.

— А меня ждет жених в Терриоках. Он бывший драгун. Ветвицкий, вы, может быть, слышали? Пожалуйста, возьмите нас!

И черненькая посмотрела так, как ученица на учителя, который собирается поставить ей скверный балл.

— Зачем вы оделись так, на вас все будут обращать внимание. Разве у вас не было ничего старого? И эти чемоданы?! Ну что же поделаешь, если выйдет что, пеняйте на самих себя...

И он двинулся на платформу. Черненькая откровенно облегченно вздохнула и мелкими шажками быстро

пошла за Келлером. Блондинка «сделала глаз» Келлеру и пошла, грациозно волнуя бедра.

«Она думает, что это она меня уговорила, — сказал себе Келлер, — из-за ее прекрасных глаз. Женщина она шикарная, это правда. И было бы очень недурно, конечно... Но мне жаль эту мышку с черными глазками. Что же, и это написано в книге судеб», — утешал он себя, идя вдоль бесконечного ряда грязных, обдерганных вагонов.

Было много матросов в форме самых фантастических сочетаний. Почти все — в новеньких галошах, многие — с зонтиками, иногда — дамскими. С ними и женщины, развязные, крикливые, упоенные могуществом своих избранников, все еще не могущие проснуться и прийти в себя из этого сказочного сна об удавшемся бунте.

Сели в вагон второго класса. Тьоппенен не зашел. Он собирался вернуться в Терриоки через несколько дней по сухопутью.

Белобрысый Нокконен имел вид несколько встревоженный. Ему не нравилось, что Тьоппенен остался.

— Мало ребцов. Тяжело пудит.

— Ничего, догребем и без него. Он не может, у него дело, — ответил ему Келлер и стал дремать.

Он мало спал и плохо отдохнул в Петербурге.

Не доезжая до станции «Спасательной», поезд резко остановился. Келлер выглянул в окно. Семафор закрыт.

Вдали, по дуге, чуть-чуть позади туманился призрачный Петербург. Умирающий, истерзанный. Как бы оторвавшись от почвы, плыл в воздухе чудовищный Иса-акий. Бурая мгла покрывала все. Чуть одетые почками прутья бурьяна, росшего вдоль железнодорожной насыпи, уныло свистели под начинающим крепнуть вет-

ром. Совсем близко было море. Какое-то серо-зеленое, плоское и, как казалось, очень мелкое.

Неподалеку низкой массой сел Кронштадт, а от него вправо четкими удлиненными бусами бежали к финляндской стороне форты.

— Опять Кронштадт! И приезжал — был Кронштадт, и уезжаю — то же самое. Краса и гордость, но какое давящее уныние! Северная штучка...

Поезд лязгнул цепями, рванул и покатился. Уже недалеко была Спасательная.

Келлер оглянулся на своих спутниц. Они ели пирожки и чему-то смеялись, беспечные, как птицы.

Ветер свежел. Когда вышли на станции, он рвал со злостью все, что не могло оказать ему сопротивления. Чемоданы били по ногам черненькую и блондинку, они не могли их нести. Келлер взял один, а другой понес молчаливый Нокконен.

Вошли в дом кузнеца. Страдающая водянкой старуха, жена хозяина, не здороваясь, глядела на вошедших. Сам был рядом в кузнице и что-то ковал, часто приостанавливаясь и охая. Карлик с редкой бородой раздувал горн. Желтое, злое пламя полыхало оттуда.

Дамы сели на лавку под окном с засиженными мухами стеклами. Черненькая, видимо, чувствовала себя неловко, высокая — как ни в чем не бывало. Бывала в переделках!

Келлер вышел наружу. Ничто не говорило о наступившей весне. На небе клубились такие тяжелые тучи, что казалось странным, как они держатся в воздухе и не падают.

На широкий, шагов в двести, убитый песчаный пляж выскакивали короткие низкие волны и опять отбегали с шумом, напоминавшим стук телег, груженных камнем.

Чайки мяукали и уносились в стороны, будто чем-то встревоженные.

«Скорей бы, — говорил себе Келлер, — прочь отсюда, из сумасшедшего дома, где больные вооружены, где врачей нет и где некому надеть на них смирительные рубашки. Скорей бы сесть в нашу крепкую лодку, поставить парус и умчаться туда, где ждут здоровые люди!»

Его нервы сильно расшатались.

«Да, да, уйти отсюда без всякой жалости».

Позади все сожжено, а Ли — ее не было, он ее не увидел. И, к своему разочарованию, он не ощутил тоски при этой мысли.

«Неужели нить уже оборвалась?»

И он со злорадством убедился, что ему не было очень жаль.

«Боже, какой я мерзавец, но разве это моя вина? Кошмар! Может быть, и я схожу с ума? Это все бессонные ночи наделали. Физиологически это объяснимо. Да, физиологически... Но как теперь в такую штормягу тащить этих дам? Придется выждать до завтрашнего вечера. Днем не пойдешь. Ах, мне все равно, все, решительно!»

Он повернулся и пошел к кузнице. В дверях стояла высокая женская фигура, держась рукой за косяк. Ветер обвивал ее юбку вокруг ног и красивых выпуклых бедер.

— Сегодня не придется никак, с вами не рискну, — сказал он, подойдя к блондинке, грубым тоном. — И совсем не потому, что я дорожу вашей жизнью, будьте уверены, а потому, что вы — лишний груз. Может залить. Кто это такая, эта другая дама?

— Не знаю, я сама с ней познакомилась на вокзале. У нее отец сенатор. А что, нравится? — и блондинка

улыбнулась свежими и яркими губами. — Вы, значит, брюнеточек любите? Мне кажется, я видела вас раз у нас в «Аквариуме» в самом начале революции. Как-то моряки гуляли. С вами красивая дама еще была.

Келлер подошел к ней вплотную. Она была чуть выше его. От нее так и несло свежестью и силой молодого расцветшего тела. Все продолжая улыбаться, она взяла руку Келлера, тихонько нажимая, провела ею по своей груди. У нее был очень низкий корсет, и вся грудь, необыкновенно упругая и скользкая под тканью блузки, была свободна.

— Вот я какая, — сказала она, порывисто дыша. — А почему вы не любите блондинок?

— Потому что потому, — сказал Келлер и вдруг приник к ее красному и влажному рту. От него сильно пахло миндалем и еще чем-то вкусным.

— Сейчас нельзя, — тихонько сказала она, дыша ему в ухо. — Ночью. Я уже найду, где. Лишь бы эта чернявая не помешала. Вы ей нравитесь, она мне сказала.

К вечеру пришел сын кузнеца со своей женой, маленькой истерической женщиной. Оба они кем-то работали в местном кооперативе. Впрочем, они скоро ушли к себе во флигель, и слышно было, как женщина со злостью повернула несколько раз ключ в замке. Сумерки неохотно переходили в ночную темноту. Сквозь грязные стекла видны были появлявшиеся бледные звезды. По-прежнему со стороны моря слышался грохот, будто ехали груженные камнями телеги.

Старик-кузнец стал укладываться спать со своей старухой. Рядом в кузне видны были догоравшие угли.

Блондинка, которую, как уже знал Келлер, звали Ниной Васильевной, и ее спутница сидели рядком на лавке под окнами. Нокконен сидел на стуле поодаль, а

Келлер лежал, вытянувшись на лавке на противоположной стороне комнаты, заложив под голову руки. Его сильно тревожила мысль: успокоится ли море до завтрашнего дня, чтобы рискнуть.

Давеча он сказал неправду Нине Васильевне, что не хочет рисковать идти в свежую погоду, потому что лодка загружена. Это он сказал со злости, на самом деле ему было жаль обеих женщин.

Правда, гораздо лучше было бы отказать им на вокзале. Без них он с Нокконеном мог бы выйти и в такую погоду на зарифленном парусе. Нокконен — отличный, опытный рыбак, и лодка тоже хороша.

Стало уже совсем темно. Бледным пятном плыла в воздухе белобрысая голова Нокконена. Дамы о чем-то тихо разговаривали. Кузнец, охая, спустился с кровати и взял ночную посуду.

«Каково-то сейчас этой черненькой, дочери сенатора, — подумал Келлер, — бедная мамина дочка!»

Нина Васильевна прыснула, поднялась и направилась к выходу. В дверях она приостановилась, затем тихонько вышла во внутренний дворик. Ее не было довольно долго. Было слышно, как она оттуда напевала: «Жажду свиданья, жажду лобзанья». Было душно и смрадно в этой комнате, с никогда не открывающимися окнами, полной человеческих испарений.

Сердце Келлера застучало при мысли, что его ждет женщина. Он поколебался мгновение, потом спрыгнул с лавки и вышел во двор. При тусклом свете звезд можно было различить стоявшие там несколько телег и саней с поднятыми оглоблями и еще какие-то деревянные предметы. Он споткнулся о колоду, находившуюся посреди двора, и больно ушиб колено.

Вдруг его глаза закрыли горячие пальцы. Он быстро обернулся и крепко обнял упругое тело.

— Где вы спрятались?

— Такая уже моя судьба, — ответила она прерывающимся голосом. — Моряки — погибель моя.

Небо уже начало сереть, когда они вышли к морю и сели у избы на завалинке. Море еще грохотало, но уже не так сильно. Темным пятном стал вырисовываться Кронштадт. Кое-где еще светились на фортах огоньки, желтые, как пламя керосиновой лампы на заре.

Нина Васильевна положила голову на колени Келлера, мягкие пепельные волосы рассыпались и закрыли ее лицо.

«Какие искренние эти женщины, не делающие тайны из своей профессии, — подумал он. — В этом сила».

— Но вот ты говорила, — сказал он громко, — что у тебя жених есть, американский консул, что ли?

— Какой там жених! Жених маргариновый. — Она приподнялась и крепко прижала свои сочные губы ко рту Келлера. — Мне бы только час, да мой, да с тем, с кем хочу.

Вышел Нокконен. При свете восходящего солнца его лицо было буро-желтого цвета. Увидев Нину Васильевну и Келлера, он не выразил ни удивления, ни смущения.

— Ветер вернет к венадцать часам, — сказал он убежденно. — Потом пудит тиль, потом опять ветер ругой сторона. Десять часов мошна ехать.

Черненькая подозрительно и вместе с тем иронически посмотрела на Келлера, когда он вошел.

— Можно надеяться, что сегодня вечером нам удастся ехать? — спросила она его. — У меня осталось еды

только на один день, а здесь ничего не достанешь, ни за какие деньги.

— Я думаю, что да. Начинает стихать. Если совсем не будет ветра, тоже плохо. На веслах быстро не пойдешь, а нас сейчас только двое гребцов. Что же касается приведенного вами соображения относительно еды, то должен сказать вам, что не нахожу этого главным основанием к скорейшему отъезду. Я вчера ничего не ел, не буду есть и сегодня, хотя мне бы следовало подкрепиться, так как работа предстоит немалая.

Черненькая покраснела:

— Я бы охотно предложила вам, но у меня так мало, самой едва хватит.

Старуха налила ему чашку жидкого чая без сахару. От чашки, давно не мытой, пахло рыбой. Он заставки себя сделать несколько глотков. Черненькая перешла к столу и выложила маленькие сандвичи, аккуратно завернутые каждый в шелковую бумагу. В ее движениях, в манере, с какой она ела, было столько от хорошей жизни богатого воспитанного дома, в черных глазах-маслинах — столько испуга и тревоги, что Келлеру сделалось опять совестно за резкость своего тона.

— Не бойтесь, все обойдется хорошо, не волнуйтесь. Не показывайтесь только на улице и лучше всего — не выходите вообще из избы. Вечером, наверное, поедем.

Он вышел во внутренний дворик. Там уныло стоял Нокконен, с ложным интересом рассматривая какую-то сломанную борону.

— Где бы хлеба достать, как вы думаете? — спросил Келлер его. — Адски голоден, и целый день впереди.

— Ельзя достать. Леба нету, только карточке. Нету леба, натта терпеть немношко. — Он улыбнулся. Зубы у

него были великолепные. — Тянуть пояс натта репче. — И он улыбнулся опять.

К полудню ветер действительно начал стихать. Небо почти совсем очистилось. Море поголубело и засверкало. Блуждая по двору, Келлер заглянул в угол, образованный парой поставленных стоймя саней. Там лежало сено, на которое он лег. Надвинув на глаза картуз, он смотрел на узкую полоску сверкающего, уже становящегося теплым неба. Дрема стала овладевать им, когда вдруг большое, свежее тело склонилось над ним.

Время потеряло свое значение, предстоящий ночной переход ушел куда-то в далекое будущее, оставалось лишь одно желание тела Нины...

Были опять сумерки, когда он проснулся на ее груди. Она спала тоже, счастливо улыбаясь во сне.

— Надо ехать, — тихонько потрепал он ее по плечу. — Вставай, Нина, поздно.

Нокконен, широко шагая в своих высоких, выше колен, сапогах, нес в лодку сети.

— Там ишо есть, натта взять, — сказал он Келлеру. Сети нужны были для придания лодке рыбачьего

вида. Келлер купил у старухи два платка для дам, чтобы выглядели попроще.

Северная заря начинала бледнеть, когда лодка сошла на воду. Келлер и финн шли еще некоторое время рядом с ней по воде, чтобы провести ее по мелкому месту.

Ветра почти не было. Вода, благодаря отражению зари, была совсем телесного цвета. Лодок на ней было немного — возвращавшиеся после рыбной ловли домой.

Сели на весла.

— Садитесь на дно и вытянитесь так, чтобы голова не возвышалась над бортом, — сказал Келлер дамам.

Черненькая быстро, как послушная ученица, выполнила распоряжение.

— Чего там, — задорно бросила Нина, — с берега разве разберут, мужик или баба?

Потом медленно опустилась на дно тоже.

Когда прогребли уже с час, Келлер увидел, что справа, от одного из фортов Красной Горки, отделилась парусная лодка. Очевидно, там работал ветер. Лодка эта как будто шла к ним по косой. Насколько мог различить Келлер, паруса были — разрезной фок, значит, шлюпка военная.

— От греха подальше, — прошептал он и переменил курс так, что лодке, чтобы идти им наперерез, пришлось бы взять прямо против ветра либо начать лавировку. Правда, этим самым Келлер удлинял свой путь прямо на Терриоки этим курсом нельзя было выйти, но таким способом он мог узнать намерения шлюпки с разрезным фоком. Через несколько времени он заметил, что она меняет курс; значит, целью ее было сближение с ними.

Келлер оглянулся на Нокконена. Финн тоже видел эту шлюпку. Посмотрев на Келлера, он кивнул головой.

— Гонит, — сказал он одними губами.

Келлер опять свернул. Через минуту шлюпка также переменила курс. Сомнений не было. Погоня.

Келлер понял, что начиналось оно — игра, которой в этот момент надо посвятить все силы.

Обстрела нельзя было ожидать непосредственно сейчас, их лодку можно было принять за рыбачью, преследование совершалось, по-видимому, «для порядка», но все же это было серьезно.

Как ни старался Келлер сохранить на лице безразличие, но по взглядам, которыми обменялся он с финном, дамы поняли, что что-то происходит. Нина отнеслась довольно вяло к этому новому, но черненькая приняла большое участие.

— Они нас нагонят, как вы думаете? — обратилась она к Келлеру.

— Кто нагонит, ничего не понимаю, — ответил Келлер. — Ради Бога, не вмешивайтесь не в свое дело.

Как будто большой бич хлестнул в это время в воздухе. Винтовочный выстрел. Черненькая вдавила голову в плечи и сползла на дно. Нину стало укачивать, начиналась толчея, идущая длинным конусом от «Толбухина» маяка. Нина прижимала рукой грудь, лицо ее выражало нестерпимую тоску.

— Что ж, поставим? — бросил Келлер финну.

— Реммя потеряем, ишшо рано, — ответил Нокко-нен. — Подождем немношка, штоб больше забрал ветер.

Он был прав. Ветра было еще недостаточно, чтобы парус забрал. Оба налегли на весла. Сначала Келлеру было немного больно, ладони еще не вполне зажили, потом вошел в греблю. Раз! — далеко забрасывали они весла, входившие без плеска и брызг в начинавшую подергиваться сетью ряби от крепнувшего бриза воду.

Ноконнен греб прекрасно, ровно вел под водой лопатку весла и четко погружал ее вновь. Келлер, как машина, не отставал от него ни на одну долю секунды. Лодка дышала, как живая. Порой ее подбрасывала идущая по косой волна от толчеи, но и этот подъем использовался как разбег для увеличения быстроты. Закостеневшие после первого часа гребли кисти рук расходились и приобретали новую силу.

— Ать-двааа! — весело пел Келлер в такт.

— Ваааа! — неожиданно стал вторить финн. «Вот-те раз, смотри-ка, развеселился чухна! Вот что

значит морская кровь», — подумал Келлер.

— Работай, Нокконен! — крикнул он ему.

— Рработай! — крикнул тот в ответ и еще больше нажал.

— Худо мне, хоть бы смерть пришла! — застонала Нина.

— Лежать смирно, в воду швырну! — грозно крикнул Келлер. — К черту! Нажимай, Нокконен!

Лодка пошла быстрее.

«Вот это гребля, чухна мой милый», — подумал Келлер.

Еще раза два щелкнула винтовка, но становилось уже довольно темно. Буро-багровый туман надвигался с русской стороны, из-за Красной Горки.

— Не догонит, а?

— Нет, позна уже, — спокойно ответил финн, — темна, — бросил весла и стал подымать мачту.

Нина лежала на дне недвижно. Ее тошнило. Нокконен небрежно, как из-под мертвой, вытащил из-под нее шкоты.

Когда устанавливали мачту, лодка один раз так сильно накренилась, что чуть не зачерпнула. Черненькая вскрикнула.

— Перестанете вы, наконец, наводить панику! — крикнул Келлер. И тут же пожалел — так съежилась та и сконфузилась.

«Какой я хам! — подумал Келлер про себя. — Можно было бы и сдержаться».

Парус быстро наполнился ветром и рванул. Со стуком перелетели блоки шкотов. Лодка чуть легла на борт

и с тем шипеньем, которое характерно для быстрого хода по низкой бризовой волне, с увлечением пошла вперед.

Весла были не нужны, и Ноконнен медлительно снял их с уключин...

На утренней заре стал постепенно вырисовываться низкий, серо-лиловый берег Финляндии. Трудно было определить, как велико было до него расстояние, но прошло часа три, пока до него добрались. Беспрерывная гряда скал, обвитая кружевом пены, при приближении расступалась, открывая маленькие, довольно глубокие бухточки.

Келлер наудачу взял на ту, что лежала прямо напротив. Когда лодка вбегала в нее, из-за соседних скал справа и слева показались головы в матросских шапках, с любопытством за ними следившие. Финские морские батальоны, «марин-патальони».

Позже Келлер узнал, что вход был разрешен в этом районе именно в ту бухту, куда они вошли, в других они были бы обстреляны. Местность называлась Пума-ля. У разрушенного форта Инно, несколько десятков километров к западу от Терриок.

Лодка сухо толкнулась в большой, голубой, с белыми жилками валун. Вышли на берег. Поход окончен.

Нина подошла к Келлеру и, обняв, поцеловала.

— Какой молодчина! Как вы оба гребли! И как хорошо, что так строго со мной поговорил. Мне сразу легче стало.

В Терриоки прибыли на повозке. Келлер почти всю дорогу прошел пешком, редко присаживаясь. Ему хотелось спать, и он боялся заснуть, если сядет. Напряженные нервы опустились, и радостное чувство покоя целиком его заполняло.

Дорога уже становилась пыльной, и идти по ней было мягко и приятно. Каждый раз, как он смотрел на повозку, его взгляд встречался с восхищенными глазами Нины, смотревшими на него.

«Ее посадят финны на две недели в карантин, а я в это время, должно быть, буду уже далеко. Опять Мур-ман! Боже, как не хочется туда! Лучше бы еще раз послали в Петербург».

Но вот начались окраины Терриок. Стали попадаться порой знакомые. Прошел ротмистр Баньков, низко снявший шляпу перед ним. Он говорил, что курьеры — страстотерпцы.

Встретился моряк Кукин.

— Ну что, вещи мои прибыли? — спросил он Келлера. — Я дал Тьоппенену поручение.

— Ах да, этот тюк, значит, для вас был, — сказал Келлер, воодушевляясь. — Там, вероятно, очень важные или дорогие для вас вещи были? Это, знаете, рискованно довольно.

— Не знаю, — ответил Кукин, чуть смешавшись. — Это жены и свояченицы. Они просили.

Повозка остановилась у дома коменданта. Вышел адъютант.

ГЛАВА XVII

Два финна, по виду рабочие, сидели каждый день на ступеньках крыльца дома на Мундгатан в Гельсингфорсе, где жил Келлер.

Один постарше, другой молодой.

Они сидели, надвинув на глаза кепки, и из тени, отбрасываемой козырьком, поблескивали светло-голубые глаза, как быстрые маленькие животные.

Друзья или враги? Были ли это охранители, представляемые финской контрразведкой, или это были шпионы, подстерегающие момент, когда можно без свидетелей нанести удар?

Келлеру было все равно. Если б они набросились на него и удар не был бы смертелен, он боролся бы изо всех сил, конечно, но избегать встречи с этими неизвестными людьми ему было лень. Он к ним привык. Часто ему приходилось ждать, пока один из них отодвинет ногу, чтобы освободить ему проход по лестнице.

Его не задевали, ничего не пускали ему вслед, но, когда он проходил, один из них шел за ним некоторое время в отдалении, а другой оставался на месте.

Его желания исполнились. Он не был больше послан на Мурман. Теперь он ждал, пока ему не скажут его дальнейшей судьбы.

В это утро он успел уже выпить кофе, который был ему принесен в постель краснощекой горничной Марге-рит, и брился перед круглым зеркалом, изредка посматривая в окно на полулежащих на крыльце финнов в позе фигур на гробнице Медичи, когда позвонил телефон.

Звонили из английского консульства. Должен явиться немедленно.

На столе майора О-Бри, темноволосого ирландца, лежало письмо, присланное главным начальником из Стокгольма. Он показал его Келлеру, подчеркивая ногтем слова: «Найти сильного человека, которому можно было бы доверить это дело».

— Вы поедете сегодня в Терриоки, а завтра двинетесь в путь. В случае успеха, — он провел по груди пальцем, — крест.

Это было все.

Келлер сел на моторную лодку и пересек на ней порт. Затем вышел на берег, побродил по Брунспарку, сел на трамвай, огибавший город, и через полтора часа курьерский поезд мчал его в Выборг, а затем в Терриоки. .

«Теперь я ее увижу, в этом нет сомнения. Я это знаю».

Вот уже второй раз возвращается он в Петербург, а Ли все нет... Может быть, телеграмма о его приезде дойдет вовремя и она успеет вернуться, пока он еще здесь... В это время дня немного народа на улицах. А может быть, здесь и всегда так пусто?.. Паштетная. В окне выставлено три булочки. Бедные булочки! Раньше — горы. Горы!

Как странно видеть все это после Стокгольма...

А все-таки неловко проезжать мимо милицейского: вдруг догадается, кто я? Смотри-ка, а ведь он стоит так же уверенно, как прежние городовые. Выправились теперь, профессионалы! А вот женщина-милицейский...

На девушке были высокие шнурованные сапоги, короткая плиссированная юбка, берет, через плечо кавалерийская винтовка. Умеет стрелять, наверное, и стреляет со сладострастием... Это Литейный...

Ему был дан адрес: дом № 14 на Литейном. Третий этаж, направо. Позвонить и спросить Джорджерс.

«Вот и четырнадцатый номер... Хорошая лестница, давно не видал таких. Сколько табличек вокруг! Не по-заграничному. Входи и звони! Дома господин Струмен-ский? Сколько раз к этому бедняге входили, должно быть, за последнее время! Дверь-то как поцарапана! Прикладами били в одну прекрасную ночь... Ну вот и третий этаж. Направо. Браун какой-то живет».

Келлер надавил на кнопку звонка. Послышались легкие шаги. Щелкнул замок. На пороге стояла красивая девушка лет шестнадцати. В ее взгляде не было удивления; казалось, она спокойно ждала: что ей скажут?

— Простите, пожалуйста, здесь живет Джорджерс? Келлер ждал, что его сейчас же попросят зайти.

— Нет, — ответила девушка, — здесь живет Браун. Она продолжала спокойно глядеть в глаза Келлеру,

как будто ждала, что он прибавит еще что-нибудь.

— Но как же, — сказал он, несколько смешавшись, — мне сказали, что Джорджерс!

— Нет, здесь живет Браун, — повторила она. Ее глаза ждали нового вопроса. Уголки рта чуть-чуть дрожали, улыбка будто готова была вспыхнуть. Но продолжалось это недолго, всего несколько мгновений. Затем лицо приняло равнодушное выражение официальной вежливости.

«Пароль не тот, — подумал Келлер. Он ничего не мог прибавить нового. — Все провалено. Теперь мне не вырваться из Петербурга. И поручение не выполню!.. Но она ждала, это несомненно. Прямо сказать ей, кто я, невозможно. Но что это было только что в уголках ее рта? Я уверен, что адрес правилен и что это — то.

— Ну что ж, — сказал он, чтобы вызвать ответную улыбку, — ничего не поделаешь, я ошибся, простите, пожалуйста!

Келлер повернулся, чтобы идти, но на прощание еще раз посмотрел на красивое лицо девушки.

«Нет, ничего не могу прочесть. Замечательно держится».

Дверь сейчас же захлопнулась. Было слышно, как набросили цепь.

Келлер спустился по лестнице и вышел на Литейный. Пошел куда глаза глядят... Продребезжал вагон трамвая. Он был наполовину пуст. На задней площадке стояла кондукторша, опершись спиной и локтями на перила и выставив для упора ногу. Совсем как раньше стоит, до революции. А все переменилось, все, решительно все.

...Обгорелые стены суда... Убитый суд!

«Но что же мне делать? Вырванный зуб не вставить на его прежнее место. Я совершенно чужой здесь... Те, что остались здесь, опередили меня в своем праве на город. Благодаря пережитым страданиям. В этом есть гармония, надо будет подумать на досуге... Как бы у меня его не было слишком много, этого досуга!.. Но отчего у нее задрожали уголки рта? Надо было сказать ей что-нибудь смешное, она бы и прыснула со смеху. Не догадался. Она бы рассмеялась, а я бы прямо вошел и спросил Павла Павловича... Вернуться обратно и сказать ей, что я сейчас думаю? Дело идет о жизни!»

Келлер остановился в раздумье, смотря себе под ноги. Две старушки, сгорбленные, в платках, проходили мимо.

— Ишь, толстомордый какой, отъелся как! — с неожиданной злостью сказала одна из них, смотря ему в лицо.

«За комиссара приняли, это хорошо. Протест против существующего строя. Одни старушки находят мужество... Нет, вернусь! В атаку!»

Он быстро пошел к дому № 14. Решительно, через две ступеньки, поднялся по лестнице и на ходу нажал кнопку звонка. Открыли сразу, будто ждали. Загремела цепь, щелкнула щеколда... Келлер широко улыбнулся, и так же открыто улыбнулась девушка.

— Павел Павлович, — быстро сказал Келлер, — я к Павлу Павловичу, он меня ждет. Вероятно, я не так произношу.

Девушка посторонилась, чтобы дать ему пройти.

— Господи, ну конечно, вы не так произносите. Надо Жоржет, правда? — умоляюще сказала она и даже сложила ладонями вместе руки, будто упрашивала его произнести, наконец, правильно.

— Жоржет? — воскликнул Келлер, остановившись в изумлении. — Боже, какой я осел! Ну конечно, Жоржет! Это они произносили на английский манер. Конечно, по-английски будет Джорджет! А я еще и «с» прибавил. Вот и вышло «Джорджерс». Где он?

— Павел Павлович в той комнате, в конце коридора, я вас проведу к нему, — весело сказала Жоржета, — идите за мной.

Она быстро пошла вперед по длинному коридору.

«Какая прелесть девочка!» — говорил себе Келлер. Прошли в большую столовую. По стенам висели застекленные ящики с коллекцией бабочек и жуков. Какая чепуха, к чему эти коллекции теперь!

Красивый молодой атлет в гимнастерке, со старательно проведенным пробором на голове, ставил на стол самовар, выпускавший струю пара. Молодой человек посмотрел на Жоржету.

«Ее раб. А каков из себя должен быть Павел Павлович? Никак не представлю».

Жоржета постучала в закрытую дверь.

На низком диване вполоборота от окна сидел молодой человек лет тридцати. Он был темноволос и худощав. Лицом несколько напоминал Байрона. Длинные ноги его были перекинуты одна через другую. Длинные руки с длинными же и тонкими пальцами были протянуты на коленях.

«Вот это он и есть, знаменитый Павел Павлович, о котором говорят шепотом в английском бюро в Гельсингфорсе. Напоминает красивую борзую на покое».

— У меня к вам письмо, — сказал Келлер.

— Да, я ждал вас, — ясно выговаривая слова, сказал Павел Павлович. Однако в манере делать общее ударение на фразе чувствовался иностранец. — Дайте письмо.

Келлер вытащил брюки из голенища сапога и отпорол зашитое в нижний край сложенное письмецо. Павел Павлович расправил его и быстро прочел. Его лицо ничего не выражало во время чтения.

— Тут сказано, что вы меня доставите на глиссер через неделю. У вас есть лодка?

— Я ее не мог запрятать, как этого хотел. Мне не удалось дотащить ее до кустов. Весла и уключины я спрятал. Я думаю, что лодку уже увели.

— Надо будет послать людей. Вам самому это неудобно делать. Где будете ночевать? Можете здесь, но не каждую ночь. Будьте осторожны в этом доме. Я ду-маю, что хозяин ведет двойную игру, — сказал Павел Павлович, не понижая голоса.

Келлер оценил это: именно не понижая голоса.

— Денег не нужно? — спросил Павел Павлович и вынул из кармана пачку тысячных керенок.

Не постучавшись, вошел маленького роста господин в офицерском кителе без погон. Небольшая стриженая бородка, пенсне без ободков, круглый животик. Красивое лицо. Похож на Жоржету. Должно быть, ее отец.

Павел Павлович познакомил.

— Вюрц, — сказал вошедший, пожимая руку Келлера маленькой женской рукой в перстнях. — Бывший начальник контрразведки на Кавказском фронте во

время войны. Должен вам сделать замечание по службе. Нельзя путать проходное слово, как это сделали вы, — и Вюрц рассмеялся.

— Не моя вина, — ответил Келлер, тоже смеясь. — Скорее тех, кто меня послал.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — добавил Вюрц. — Вы у меня будете жить эти дни?

— Ночевать, по крайней мере, я хотел бы у вас, если позволите. А сейчас бы вздремнуть. Ночь была довольно беспокойная.

— Я вас устрою пока на диване у Жоржеточки. Джорджерс, ха-ха!

Павел Павлович улыбнулся тоже.

— Вы совершенно располагаете своим временем, — сказал он, — но день отъезда вы проведете здесь. Остальные дни мы будем видеться изредка. Теперь только я не могу еще сказать, когда именно, — добавил он, слегка сморщив лоб. — Отдыхайте. — Протянул руку. Рука была холодна.

— Ну, как дела, — спросил Вюрц, провожая Келлера в комнату Жоржеты, — налаживаются? Образовалось Северо-Западное правительство? Есть люди?

Комната Жоржеты была обита розовым кретоном. Никелем поблескивала кровать из-под кружевного покрывала. Женские головки акварелью по стенам. Трехстворчатое зеркало на туалетном столике. Покрытый тем же розовым кретоном широкий низкий диван.

Келлер с удовольствием на него посмотрел.

— Есть люди, вы спрашиваете? — сказал он и присел на диван. Страшная усталость овладевала им. — Всюду есть люди. Что-то делают. Может быть, и сделают. — Он откровенно зевнул.

— Ну, спите, спите, — сказал Вюрц поощрительно и вышел на цыпочках, осторожно притворив за собой дверь.

Келлер сбросил с себя сапоги и лег на мягкий диван.

«Должно быть, пуховый».

Закрыл глаза, и сейчас же перед ним появились противные, цепкие хвощи, с которыми ему пришлось иметь дело, пригребая на тузе с глиссера к берегу. Они царапали лицо, хватали за платье.

— Скорее бы выбраться из них, — сказал он вслух и вскочил. Потом упал на диван и на этот раз крепко заснул.

Когда проснулся, было уже темно. За дверью слышались два споривших голоса, молодой женский и мужской.

Первое время он не мог сообразить, где находится. Прежде всего нужно было решить задачу, где стена и где дверь. Он махнул по воздуху рукой. Встретил стену. Вставать направо. «Хозяин ведет двойную игру». Осторожность!.. Выплыло лицо Жоржеты... «Джорджерс, Джорджерс», — сказал английский моряк Агор, сидя на перилах террасы терриокской дачи. И опять пустота. Он заснул вторично.

Проснулся оттого, что его кто-то тряс за плечо. В комнате был свет. Перед ним стоял Вюрц.

— Вы будете спать в столовой, за перегородкой, а это комната моей дочери. Ей тоже спать пора. Пойдемте.

Келлер быстро натянул сапоги и пошел вслед за Вюрцем. В столовой сидели за столом молодой человек и Жоржета. Перед ними были игральные карты. Самовар кипел снова.

— Ну вот, мы хотели вас разбудить к обеду, но папа удержал. Так вы и не обедали. Может быть, теперь съе-

дите что-нибудь? — сказала Жоржета, смотря на Келлера восторженными глазами.

— Моя дочь неравнодушна к курьерам, — вставил Вюрц. — Она говорит, что все они мученики и что пред ними надо преклоняться. Но вы, наверное, голодны? У нас есть котлеты из конины и вареная картошка. Есть и хлеб из флотских казарм. Это у нас известное достижение.

— Я бы не отказался. Появились котлеты и картошка.

— Расскажите, как вы добрались, — сказала Жоржета, поставив на стол круглые локти и уперев в ладони лицо.

— Ничего замечательного, — ответил Келлер, — глиссер, яхтенный тузик и тростники. Затем болотная кочка до утра. Отчего же вы меня не познакомите? — и он поклонился в сторону молодого человека.

— Щетинин, — произнес тот.

— Это не все, у него двойная фамилия, но он после революции оставил лишь вторую часть, — быстро сказала Жоржета. — Я ему гадала только что на картах. Ему вышло большое несчастье в дороге. Он тоже курьер. Я говорю, что ему нельзя идти сейчас, надо пропустить один раз, а он твердо стоит на своем.

— Georgette, vas te coucher, — сказал Вюрц на отличном французском языке.

— Папочка, позволь!

— Ты сама понимаешь, что не позволю, иди! — он поцеловал дочь в лоб.

— Завтра непременно расскажете! — крикнула Жоржета с порога своей комнаты.

— Прошу, — обратился Вюрц к Келлеру, — вы, вероятно, отвыкли от конины? У нас и это благодать. Уничтожайте!

Келлер ел, изредка поглядывая на хозяина. Фраза Павла Павловича не выходила у него из головы. Двойная игра! Тогда и он рискует дважды. Недаром был начальником контрразведки. «Сих дел мастер». Кто его знает, может быть, смотрит на меня сейчас, как я ем, и думает, как он меня „устроит"».

— Картошки отчего не берете? — сказал Вюрц, набивая себе машинкой папиросу.

Коробка асмоловского табака и гильзы Катыка стояли рядом.

...И что ужаснее и интереснее всего — что у него в квартире все так поразительно подчеркнуто обыденно! Розовый кретон в комнате Жоржет, а здесь эти коллекции насекомых, правда на булавках, на орудиях пыток...

— Что, можно вечером выходить на улицу? — спросил он Вюрца.

— Не рекомендуется, если бумаги ненадежные. Покажите, какие у вас?

Келлер достал бумагу.

— Не первого сорта. Печать поставлена катушкой от ниток. Название части, в которой вы здесь причислены, слишком фантастично. Завтра Павел Павлович даст вам настоящую, а сегодня не выходите.

— Очень жаль, мне надо было бы зайти к знакомым. Жду телеграммы.

— Вообще, было бы лучше, если б эти дни вы никуда не выходили. Но, конечно, это будет тяжело для вас. А у меня спокойно. Будет документик, тогда выйдете. А кто эти знакомые?

Келлер продолжал есть, не отвечая.

— Я бы вам советовал, — продолжал Вюрц, — воздержаться от посещения знакомых. Нельзя предви-

деть всех комбинаций, могущих привести к несчастью. Но больше всего избегайте встреч с членами русской контрразведки. Болтовня и предательство.

— Мне кажется, что нет такой организации, где не было бы предательства, — сказал Келлер спокойно. — Matiere a travailler, так сказать, цвета довольно неопределенного. Впрочем, меня это не касается, я только курьер, и больше ничего. Благодарю и прошу разрешения встать.

На следующее утро, пока Келлер еще спал, из подъезда дома № 14 по Литейному вышел маленького роста господин в стареньком пальто и в сбитой в блин кепке. Очки в железной оправе на тонком красивом носу. Бородка. С ним рядом тоже бедно одетая женщина в шали. У обоих в руках по корзинке. Они подошли, остановились у трамвая и сели в вагон, идущий в Новую Деревню.

Прицепной вагон был совершенно пуст. Человек в железных очках обратился к женщине:

— Не думаю, чтобы лодка, на которой прибыл вчерашний курьер, оказалась на месте, на котором он ее оставил. Наверное, уже увели. Придется приобрести для Павла Павловича новую. Лучше всего было бы устроить, чтобы она потонула. Дно отвалится или что-нибудь в этом роде. Мы тогда ни при чем, на нас не падет подозрение. Но надо подумать, как это сделать. Спрошу этого типа на Тарховке. А вы там передайте, что я сам займусь этим делом. Нужно сделать так, чтобы англичанин не знал, что мы принимаем участие в покупке новой лодки. Ну, это нетрудно.

После этого человек вынул из кармана «Правду» и погрузился в чтение.

Когда Келлер пришел в квартиру в доме эмира Бухарского, его встретила худенькая особа с преждевременно увядшим лицом, в пенсне. Адель Ивановна, немка детей Ли.

Увидев Келлера, она всплеснула руками и заплакала.

— Николай Иванович, телеграмма! Приезжает!

— Да, — сказал Келлер, притворяясь спокойным. — А через сколько времени она может быть здесь?

Тут он обратил внимание, что за спиной Адели Ивановны стоят Катишь и Минька, оба с испуганно-радостными лицами. Большие, как у Ли, глаза Катишь блестели от волнения.

— Точно нельзя сказать, Николай Иванович, — сказал четырнадцатилетний Минька начинающим ломаться голосом. — Сейчас поезда приходят как придется, а мамочке нужно идти восемнадцать верст до станции пешком — подводы никак не достать.

— Николай Иванович, зайдите на минутку ко мне, я вам передам одну вещь, — сказала Адель Ивановна.

Келлер пошел за ней.

— Мне пришлось перейти в комнату для прислуги, моя занята. Вот вам письмецо от Елизаветы Михайловны, забыла вам передать вчера утром.

Адель Ивановна вышла. Келлер сел на стул, должно быть принесенный из столовой, и стал читать. Мелким почерком Ли было написано:

«Ужасная тоска по тебе гонит меня из дому. Я, как преступница, не могу найти себе места. Когда я после твоего отъезда прожила без тебя шесть месяцев, не имея о тебе сведений, я не то что успокоилась, но чувство тоски как-то притупилось. Все уже стало безразлично. Оставались одни воспоминания. Когда порой я пред-

ставляла тебя без себя или нет, наоборот, я жить больше не хотела. Говорю серьезно, я жить устала, все лучшее изжито. А питаться воспоминаниями я не могла. В дороге же нечего особенно стараться о смерти, случаев масса. Но вот приезжаю домой и узнаю, что ты был. Зачем ты приехал? Ты помнишь, как я просила тебя взять меня с собой? Ты оставил меня без твоих забот и без нравственной поддержки. А мне было так тяжело жить! Да, я иногда едва-едва выкарабкивалась... Ну, да это все равно! Да, так вот, я безумно жалела, что не видела тебя. Мне сказали, что ты приедешь через две недели. Прошло два месяца, а от тебя хоть бы весточка! Если б ты мне сказал, куда приехать, я бы бросила все и пошла бы вслед за тобой. Но ведь ты не зовешь меня! Уезжая теперь из Петрограда, я хватаюсь за эту возможность, как утопающий. В продолжение двух месяцев прислушиваясь к каждому звуку, я совершенно извелась и измучила всех домашних. Будь добр, родной, или возьми меня с собой, или оставь меня совсем. Прошу тебя ради всего, что было тебе в жизни дорого, не мучь меня этой надеждой! Пусть в тебе будет достаточно мужества сказать мне это прямо! Будет лучше. За такую мою большую к тебе любовь.

Целую, думаю и молюсь за тебя.

Твоя Ли.

П.С. Денег не оставляй».

Келлер задумался. Мухи бились в оконное стекло с такой силой, будто они хотели во что бы то ни стало разбить себе головы. Их жужжание наводило тоску.

«Оно ужасно, это письмо. Наверное, плакала, безнадежно плакала, пока писала. Но сейчас не тяжело мне читать его. У нее самой как, должно быть, бьется сейчас

сердце, что она едет сюда... Вот клубок и смотался, нить привела обратно к этому дому... Как я устал!»

Ему представилось, что скоро он увидит Ли, и радость вспыхнула в груди.

Вошла Адель Ивановна. Он подошел к ней и положил руку на худенькое плечо старой девушки.

— Ну что же, вот и встретились снова! А тяжело вам было?

— Очень тяжело. Но еще тяжелее было видеть, как страдала Елизавета Михайловна. Она все время старалась вырваться отсюда, чтобы только не сидеть дома и не ждать. Она нас с ума сводила. Что ни звонок, сейчас — вы.

Адель Ивановна заплакала. Келлер поцеловал ее в лоб.

— Ну, ничего, ничего. Вот видите, все мы живы. Уцелели, несмотря ни на что. Про Юденича слышали?

Адель Ивановна кивнула головой.

— Вот, может быть, скоро теперь, — сказал Келлер и погладил ее по голове.

— Вы думаете? Мы не верим, никто не верит.

— Поверите, когда увидите!

И тут же почувствовал, что сам не верит, фальшивит.

— Пойдем к детям!

Минька и Катишь сидели в столовой и вскочили при его появлении.

— Николай Иванович, — сказала девочка, — вы мамочку возьмете с собой, когда будете уезжать? Она нам всегда говорит, что когда вы приедете, то заберете ее с собой.

«Конечно, я должен взять ее с собой, — подумал он. — Они все уже решили за меня... Но как мне взять ее, куда? Ведь я погибну, рано или поздно. Что с ней тогда станется, вырванной из семьи? Самое трудное

место в нашей встрече. Она объяснит по-своему, чутьем. И, может быть, даже наверное, объяснит правильно...»

— А вам не будет жаль, если я заберу у вас мамочку? — произнес он вслух.

— Нет, — ответили в один голос Минька и Катишь.

— Нам будет скучно без нее, — сказала девочка, — но мы будем рады за нее, что она не скучает по вас.

— А это что за сухие цветы? — спросил Келлер.

— Это хризантемы, что вы принесли, когда уезжали в первый раз. Помните? Мамочка не позволяет их трогать. Ах, они такие пыльные, просто ужас! — сказала Катишь.

Вюрц в стареньком пальто, блинообразной кепке и в очках в железной оправе сидел на поставленном стоймя пеньке на огороде одной из Тарховских дач. Рядом с ним стоял высокий человек с длинной черной бородой.

Гряды уже готовой большеголовой капусты покрывали все пространство огорода. Солнце садилось, но было еще тепло. В Петербурге стояла в тот год удивительная осень.

— Ну вот, — сказал Вюрц, заканчивая длинный разговор, — так и сделаем — двойное дно, налитое водой. Даже при маленькой волне будет заливать, вы говорите? Нужно, конечно, чтобы была волна.

— Каждый вечер бывают у нас штормовые полоски, — сказал басом чернобородый и стал тихонько подбивать кончиком сапога капустную голову. — Ручаться, конечно, не могу, но вообще бывают каждый вечер. И еще вопрос: к кому обратятся за лодкой? Если к этому новому стрелочнику маргариновому, к Бубли-кову — трактирщику, то я уже не пропущу. Понятно.

— Я об этом позабочусь, — сказал важно Вюрц и поднялся. — Надо взять эту корзинку с грибами, чтобы не было подозрений. Весла искали, искали и, чтобы отвлечь у патрулей подозрения, притворялись, что по грибы! — Вюрц солидно засмеялся. — До свидания! Если дело выйдет, вас не забудут. Да, дайте немного овощей для Жоржеты. Она у меня замечательная хозяйка и стряпуха. А о Щетинине поговорим потом. Я думаю, что можно его оставить еще поиграть. Он бывает полезен иногда. Пусть пойдет еще разик, а потом уже... До свидания! Так дайте овощей!

Щетинин собирался идти сухопутьем к эстонской границе. У озера Лубань отец его имел мызу, где жил со своей семьей. День отъезда еще не был определен, все зависело от молчаливого Павла Павловича.

Келлер старался проводить как можно меньше времени у Вюрца, но ночевать приходил туда каждую ночь.

Метод думать только об опасности данного момента, не беспокоясь о будущем, помогал ему спать спокойно. Павлу Павловичу он верил безусловно и знал, что в нужный момент будет им предупрежден. Если же Павел Павлович не успеет или не сможет предупредить, есть на этот случай маузер. Восьмая пуля — для себя самого. Себя лично Келлер считал обреченным. Рано или поздно будет произведен расчет, подведен итог всей жизни. Впрочем, может быть чудо, но на него ничего нельзя ставить.

В те часы, что он проводил у Вюрца, он с интересом наблюдал, как протекал роман между молодыми людьми, Жоржетой и Щетининым. Революция, все перевер-

нув и исковеркав, ничего, однако, не могла поделать с чувством любви, и роман этот был нежен и трогателен, как весенние почки на молодых деревцах...

Он еще два раза ходил в дом эмира. Новостей не было никаких. Но в третий раз, накануне предполагавшегося отъезда с Павлом Павловичем, Келлер, поднявшись по знакомой лестнице, нашел дверь в кухню приоткрытой.

Он остановился перед ней на минутку. Все было тихо. Отчего же дверь открыта? Случайно? Позвонить?

Он вошел. По-прежнему ничего не слышно... Прошел по знакомому коридору мимо комнаты Катишь. Девочка увидела его, но даже не приподнялась с места, только посмотрела. В конце коридора показалась Адель Ивановна. Она тоже молча посмотрела на него и посторонилась, чтобы дать ему дорогу.

Келлер ничему не удивлялся. Значит, так нужно.

...Закрытая дверь в ту комнату. Келлер изо всех сил толкнул ее. Дверь сразу распахнулась.

В глубине комнаты, на низком кресле сидела какая-то женщина в домашнем платье странного рисунка и цвета. У нее были волосы с сильной проседью, измученное страданием лицо сияло любовью.

Это была Ли.

Сделалось совершенно темно. В открытое небо слабый ветерок приносил свежесть из рощ островов. Но с противоположной стороны, над городом, громоздились тучи, закрывая одна другую.

Ли снова была одна. Все в доме говорили шепотом из уважения к ее горю, но это ее только больше раздражало. Она опустилась в кресло и закрыла себе лицо руками.

Как она бежала эти восемнадцать верст из деревни на станцию! Шел дождь... Чтобы было легче идти, она купила себе лапотки. Вот они стоят там, в углу, покрытые грязью! Маленькие, почти детские.

Она хотела ему показать их, чтобы посмеяться. Нет, не для этого — для того, чтобы он оценил. Действительно, это было мучение — восемнадцать верст по грязи, под ливнем, со страхом опоздать на поезд!

И эти двое суток в теплушке, смрадной, набитой до того, что люди не выходили, чтобы не потерять места, двое суток... Не успела показать! Да и не к чему! Разве он мог остаться из-за этих лапотков?.. И английской книги не успела показать... Хотела прочитать ему страничку из Диккенса, чтобы заставить его гордиться ее произношением. Шесть месяцев она так усиленно работала над английским, чтобы при встрече сделать ему сюрприз... И большой каталог Эрмитажа! Господи, и этого не успела показать! Так проштудировала школы!

Три часа вместе промчались с такой быстротой... На краткий миг коснулись друг друга и расстались... Ушел. Только что еще были объятия, на шее еще горит маленький красный след... Если бы его можно было сохранить навсегда...

В углу смутно вырисовывалась ваза с засохшими прошлогодними хризантемами. Торчат, как скелеты. Они дождались новой встречи, теперь их больше не нужно. Новых нет, значит, не будет и нового свидания... Как он был нежен!

Эту ночь он проведет в лодке с каким-то англичанином. Рискует жизнью из-за этого человека... Аза меня не отдаст своей жизни!

Мысль эта ее поразила. Действительно, так. «При первом прощании он говорил, что должен бежать, пото-

му что, оставшись в Кронштадте, погибнет. Вот он бежал и разбил мою жизнь. Конечно, я не могу жить без него, без его нежности. Но есть другие соображения, мужские, непонятные. Он отдает свою жизнь за дело спасения. Выходит, однако, что он отдает ее за чужого человека. А за меня? А я отдам свою сейчас, сию же минуту, без колебания. Отдам!»

Она заметалась в тоске, сидя в том самом кресле, где ждала прихода Келлера, заслышав шум его шагов... Она с такой силой прижала к груди его голову, что ей сделалось больно. Надо было умереть в тот момент. Но у нее была надежда... Когда он поднял голову, она увидела, что он плачет. Не думала, что может плакать. Кудрявые русые волосы и брови расходятся в разные стороны, как ласточки...

В черной раме окна стремительно сверкнула молния. Через несколько мгновений раздался важный и медлительный раскат.

По крышам зашумели тяжелые капли.

Ли вскочила со своего места. Закрыла окно. В углу, перед образом, теплилась лампадка.

— Скорей, скорей, молиться за его жизнь!

Она опустилась на колени в привычной позе. Каждый вечер она молилась за его жизнь, но эта ночь особенная. До утра!

— За воина Николая, — сказала себе Ли машинально. — Значит, как всегда, это будут те же слова? Сегодня нужно другое. Я должна придумать особенные слова в эту ужасную ночь. Простые, разговорные? Умолять, как справедливого судью. Привести все, что можно, в его защиту.

Ветер нажал на стекла с такой силой, будто хотел их выдавить.

— Он сейчас на море. За морехода Николая? Нет, не то. Нужна жертва. Я ее принесу. Ну, вот моя клятва: я отказываюсь от своего счастья, я согласна никогда больше не видеть его, никогда. Пусть никогда больше не обнимет он меня, пусть никогда не увижу я его и не услышу, только Ты, Всемогущий, спаси его в эту ночь! Что-то темное было сегодня вокруг его головы, когда он уходил, а раньше всегда бывал свет. Спаси его! Пусть он будет жив! У меня много грехов, я готова была совершить величайший грех, оставить своих детей, чтобы следовать за ним. Не прощай мне этих грехов, только спаси его!

Она коснулась лбом пола и замерла.

Дверь скрипнула, послышался голосок Катишь:

— Мамочка... — начала она, но, увидев, что мать молится, так же тихонько вышла, как вошла.

Через час она все еще стояла на коленях. Буря прекратилась, и с поголубевшего неба полились лунные лучи. На душе стало легче, значит, дошло. Теперь — обыкновенные молитвы!

Колени затекли, спине было больно, но от этого рождалась радость.

— До утра, пока не покажется солнце! — и она заплакала сладостными слезами.

ГЛАВА XVIII

Павел Павлович доставлен на берег Финского залива и находился в избе стрелочника Бубликова, в лесу, у станции «Раздельная».

В полночь за ним и Келлером придет моторный бот, идущий со скоростью семидесяти километров в час, и доставит их в Терриоки, в тепло, уют и безопасность... Если все пройдет благополучно...

Келлер потянулся на огромном клеенчатом диване, встал и вышел на крыльцо. Несколько белых кур, гордость Бубликова, подбежало к нему в надежде на корм.

Из сарая послышалось мычание голодной телки.

«Как упорно цепляется Бубликов за прошлое, — подумал Келлер, — все не может забыть, что у него был трактир на Лиговке. Могучий Бубликов! Кого он напоминает, в своих сапогах с невероятными голенищами? И этот огромный живот! — Фальстафа! Только не характером, этого уж никак не скажешь. Грозен и бесстрашен Бубликов, но и хитер. Ждет все, что белые возьмут верх, и тогда получит обратно свой трактир.

Близко, совсем как на ладони, разлегся на вечерней палевой воде Кронштадт. Густое, черно-багровое облако дыма обволакивало его. Бубликов говорит, что это горят интендантские склады, которые подожгли комиссары, напутав в отчетности.

Дым мешал Келлеру определить погоду. Он повернулся направо. Отвратительное бурое облако застряло к вышине на бирюзово-оранжевом вечернем фоне.

«Придут или нет за нами англичане, все же надо выйти на рандеву, — миля к югу от северного плавучего маяка. Сигнал аккумуляторным фонарем „твердо" семь раз».

Опять замычала голодная телка. Из-за угла избы прошла в сарай жена Бубликова, неся легко, не сгибаясь, ведро с помоями, телкин харч. Огромная, плотная, белотелая, под стать мужу. Совсем Кустодиевская баба!

Скоро она вернулась. На ее молодом, красивом розовом лице была улыбка, открывающая блестящие зубы.

— Пожалуйте, барин, чаи пить. Варенье вам будет на прощанье. И Павел Павлович ждут, — сказала она низким голосом, продолжая улыбаться. — Помог бы вам

Господь добраться счастливо. — Лицо ее сразу перестало улыбаться. — Мученики вы. Вас-то я еще пойму, а что англичанин согласился за нас страдать — вот что удивительно.

В низкой большой комнате, полной жужжавших мух, за покрытым клеенкой столом с самоваром и вишневым вареньем сидел Павел Павлович.

Его худощавое лицо успело обрасти жидкой бородкой. Был он в полупальто солдатского сукна, обмотках и грубых военных башмаках.

Он красен, глаза его порой закрываются, но Келлер знает, что не заснет он. Знакомое ему самому по первым походам состояние. Не дрейфит человек, владеет собой, а все же клонит ко сну. Потом пройдет.

Стали пить чай. И сахар нашелся у хозяйственных Бубликовых; в песке, правда.

Вошел огромный Бубликов. Осторожно устроил на стуле свое семипудовое тело, положил на пол фуражку и придвинул к себе большую чашку.

— Ну как лодка, хороша? — спросил Келлер.

— Лодка есть, — густейшим басом ответил Бубли-ковФальстаф, — хороша-то она, ничего. Но опасаюсь, что она действительно для вас двоих будет великовата. Ведь вам с Павлом Павловичем надо ее провести с Лисьего Носа почитай до самой Лахты. А это все одиннадцать верст. Да как бы погода, хмурится будто.

— Ничего, Филимон Андреевич, дотянем. Лишь бы течи не было. А что большая, это не страшно.

— Течи нет, — спокойно сказал Фальстаф и отхлебнул из блюдечка.

Помолчали.

— Может, соснули бы, Пал Палыч, работа большая впереди?

— Не хочется, да я и не устал. Сколько это выйдет по здешнему времени — десять часов?

— Два ночи, — ответила стоявшая у двери жена Бубликова. — Они на четыре часа вперед время переставили, все вверх дном. Когда же конец-то будет!

Она всхлипнула.

— Но, но! — грозно прикрикнул Фальстаф, — будет!

— Патруль-то у нас теперь переменился, — обратился он к Келлеру, — новый. Спать в первую ночь не будут. Поосторожней придется, как до лодки пойдете. А как станете плыть, то подале от берега держитесь, не притуляйтесь до него, как бы не заметили. Сами знаете — новая метла!

Келлер, не ответив ему, допил чай и вышел побродить по лесу. Ветра не было почти, но хвоя свистела, а листья осины непрерывно дрожали... Свежесть незаметно спускающейся ночи, горьковатый запах дыма... А впереди, со стороны Кронштадта, — грозное облако, обрамленное близким заревом.

«Там, должно быть, воет пламя, в этом страшном городе», — подумалось Келлеру.

Налево, в полуверсте, за высокой стеной кустарников, начиналось болото, покрытое пологом одуванчиков, затем пеньки вырубленного леса, прибрежная дорога, а за ней — море. Келлер опустился на пень и задумался.

Прошло довольно много времени.

Мощный бас Фальстафа послышался вдали. Келлера звали.

— Ужели пора? Еще раз жизнь на карту? Ну и пусть! — крикнул он весело и пошел в избу ужинать.

Павел Павлович вяло отщипывал кожу с худой куриной спинки. Хрипло пробили часы. Вышли из избы.

— Ну, я пойду вперед за лодкой. Она у Кошкинского сарая стоит. Я вам ее подам к маленькой бухточке. Версты две до нее. Вы как отсюда прямо пойдете, правее болотца, так в нее и упретесь. Только молчком идите, да остерегайтесь трещать в кустах. Ну, счастливо, — сказал Фальстаф, махнул рукой, взял вправо и скрылся в темноте.

Павел Павлович с дорожным мешком на спине шел впереди, легко шагая. Влажная трава холодила ноги и пружинила при каждом шаге. Порой почва становилась совсем вязкой и отделялась от подошв с чмоканьем.

Небо безнадежно чернело, без единого просвета. Открылось море. Ровное, без волны, оно казалось свинцовой массой.

Остановились на маленьком, заросшем влажной травой мыске под невысокой сосной, и стали ждать. Справа, со стороны Лисьего Носа, должен был показаться на лодке Фальстаф.

— Гребет, — сказал Келлер.

Издалека, будто из-за плотного занавеса, послышались легкие всплески.

Долго еще были они слышны, пока, наконец, не показалась черная низкая лодка.

Сидевшая в ней медвежья фигура Фальстафа казалась совсем неподвижной, так медленно и осторожно работал он веслами. Затем лодка вырисовалась, неожиданно совсем близко. Келлер подошел к ней по воде, не позволяя ей уткнуться в берег, чтобы не было лишнего шума.

Фальстаф перенес через борт свою бревнообразную ногу и тихонько, без плеска опустил ее в воду.

— Счастливой пути вам, — сказал он важно, — а мне с вами не дело оставаться. Смотрю я, если пройдет

шквал стороной, завтра, как мы будем чай пить, вы уже з Терриоках будете.

Он сунул им на прощание свою невероятную ладонь и скрылся за кустами.

Странно низко сидела лодка, как показалось Келлеру, но течи в ней не было, дно было совершенно сухо.

Павел Павлович сел на носовую банку. Келлер, на корму лицом к носу, гребя по-итальянски, чтобы удобнее было править и наблюдать.

Чуть слышно громыхнуло вдали.

Пошли сразу прямо от берега, чтобы выйти на курс далекого плавучего маяка, а затем держать на него. Его слабый огонек был виден довольно ясно. За ним трепещущими желтоватыми точками светился Петербург...

Они долго молчали.

— Будет гроза, как вы думаете? — спокойно спросил Павел Павлович.

— Если б она прошла стороной, хотя шансов мало, — ответил Келлер. — Во всяком случае, мы должны выйти, раз назначено. Никто, как Бог.

Они продолжали молча грести. Тяжелая лодка шла, однако, довольно легко, разрезая застывшую воду. Уже далеко позади была длинная и темная коса Лисьего Носа, когда решительно и тяжело ударил близкий гром. Упало несколько крупных капель дождя. И опять стало тихо. Направо, со стороны Ораниенбаума, прорезала темное небо яркая зеленая молния, и почти тотчас же рванул и с треском грянул тяжкий удар. Казалось, он попал в самую лодку, потому что отозвался в веслах и передался телу. С шипением заговорила под ливнем вода. Завыл ветер, и короткие, но злые волны стали раскачивать лодку.

Келлер ощущал тоскливое беспокойство, их суденышко вело себя не хорошо. Оно не подымалось на волну легко и весело, как это делают финские лодки, — оно уходило тяжело и неуклюже под волну. Через короткое время спину Келлера лизнула холодная волна, и тотчас другая заглянула в лодку через борт.

Келлер повернул лодку так, чтобы волны не захлестывали ее с бортов. Но третья или четвертая волна заглядывала в нее с кормы. Ветер гнал с яростью.

По огням Келлер определил, что пройдено около половины пути, но лодка шла все тяжелее, в ней было много воды.

Какое-то бульканье слышалось порой, будто внутри была заключенная в большой сосуд вода. Келлер оставил весла, поднялся с места и стал осматривать дно. Посредине оказался деревянный настил. В лодке было двойное дно, заполненное водой, представлявшей огромный груз. При этих условиях она не могла всходить на волну, и в свежую погоду ее должно было неминуемо залить.

— Он не убьет нас открыто, — вспомнились ему слова Павла Павловича про Вюрца, — он сделает это так, чтобы остаться вне подозрений.

Келлер оглянулся. На горизонте стало светлее, будто луна хотела просверлить тучи своими лучами. Если б продержаться еще полчаса! Мотор придет наверное, нужно только дойти до плавучего маяка, миля к югу...

— Миля к югу, миля к югу, — проговорил он про себя несколько раз. — Нас снимут с этой полузатопленной лодки, и через три четверти часа мы будем на свободе, пить виски и смеяться.

Но уже до колен почти поднялась вода в кормовой части и грести становилось все труднее, так как с кормы лодка села по уключины.

— Павел Павлович, — сказал Келлер, стараясь говорить как можно спокойнее, — я держу на берег. — Это значит: дело провалено, мотора мы не можем дождаться.

— Вы поступаете так, как находите нужным, — был ответ.

Нос лодки поднялся над водой, и Павел Павлович, сидевший там, ничуть не казался, однако, смущенным своей странной и напряженной позой.

«Молодчина он, — сказал себе Келлер, — будет ли только он держать себя так же и тогда».

Но он не закончил своей мысли. «Тогда» означало тот момент, когда лодка погрузится в воду окончательно.

Ветер почти совершенно спал. Полоса шторма ушла к востоку и работала теперь на взморье, очевидно, так как огоньки Петербурга скрылись за темной завесой.

Волны, однако, продолжали прыгать — без прежней злобы, но все же достаточно большие, чтобы заглядывать порой в тяжело осевшую лодку. Келлер снял фуражку и отчерпнул ею воду. Но от этого движения лодка заколебалась и сильно забрала. Нечего было и думать об откачивании. Показалась луна. Келлер не мог больше грести. Уключины находились уже под водой.

Он встал и принялся грести стоя, одним веслом, как на челноке.

Все больше заходя под защиту Лисьего Носа, они вышли на спокойное водное пространство. Под лунными лучами вола блестела, как лакированная, и казалась такой невинной и безвредной... Но Келлер знал, что это обман, что она стережет каждое неосторожное движение находящихся в лодке, чтобы ворваться внутрь и затопить окончательно. Постепенно она просачивалась через перегородку, образованную ящиком, и переходи-

ла в носовую часть. Келлер знал, что, когда она перейдет туда, наступит конец. Он осторожно перешел к Павлу Павловичу, так как уже нельзя было стоять на корме.

«Миля к югу» уже потеряла значение. Теперь был другой лозунг: «Ближе и скорей к берегу!»

Вправо от их курса смутно забелела часовенка на Лахте.

«Когда-то здесь Петр Великий спасал погибающих, — подумалось Келлеру, — значит, где-то должна быть длинная подводная коса. Вот бы выскочить на нее».

С нежным шумом стала переливаться через переборку вода. Сейчас конец. Павел Павлович нашел руку Келлера и крепко пожал ее без слов. Оба перестали грести.

— Они должны скоро прийти, уже время, — сказал Павел Павлович. — Должно быть, они уже вышли из Терриок.

— Они нас не возьмут отсюда, — ответил Келлер, — мы не на месте. Если б...

Но он не докончил. Лодка содрогнулась, как в агонии, и с шумом водопада вода расступилась и мягко погрузила свою добычу.

Несмотря на осеннее время, вода не показалась холодной Келлеру. Вероятно, согревала плотная шинель.

Павел Павлович плыл впереди, шагах в трех, тихонько, стараясь не брызгать, чтобы не было шума.

«Новый патруль, — вспомнилось Келлеру, — смотрит зорко. А может быть, уже наведены на нас дула винтовок. Изволь тонуть так, чтобы никто не слышал. Скромно и вежливо умереть!»

Неровное лунное отражение чуть колыхалось на воде перед Келлером, уходя все время, словно призывая за собой к берегу. Вдруг Павел Павлович перестал плыть и остановился. Он стоял на дне. Они выбрались на косу, как раз против часовенки. Вода доходила Павлу Павловичу до плеч...

Потом, через час осторожного хода по берегу вдоль опушки леса, уже почти уверенные, что удастся добраться до избы стрелочника, они увидели, как на гладкой, торжественно сияющей под луной воде показалось светлое, несущееся, как молния, облачко. Неслось оно со стороны Финляндии.

С необыкновенной быстротой увеличивалось оно в размере.

Это был моторный бот-глиссер, присланный за ними из Финляндии и спешивший на свидание «миля к югу от плавучего маяки».

Он описал огромную дугу и замедлил ход.

Но на воде не было никого, кто бы подал условный сигнал: «твердо» семь раз аккумуляторным фонарем. Те, кто должны были дать его, прятались теперь за прибрежные сосны, мокрые, усталые, и смотрели на поворачивающий обратно мотор, как на уходящее невозможное счастье.

Он забирал ход. Слышался подобный взрывам гул его двухсотпятидесятисильной машины... Вот нос его поднялся над водой, вот две волны вырастают по его бортам от безумного хода, весь он покрывается пылью размельченной пены, и вот он уже далеко-далеко, за линией фортов.

И опять вдали — маленькое облачко в голубой мгле лунной ночи.

ГЛАВА XIX

Утром, напившись у Бубликова чаю с малиной, Келлер и Павел Павлович отправились обратно в Петербург поездом, не оставшись даже обсушиться. В пути выяснилось, что планы Павла Павловича, в связи с неудачей на глиссере, переменились. Келлер должен был теперь возвращаться в Финляндию сухопутьем в сопровождении Щетинина, хорошо знавшего путь на Ревель через Режицу и Новосокольники.

Дня отъезда Павел Павлович не назначил еще. Про себя он сказал, что раз не удалось уехать этой ночью, то он в таком случае съездит в Москву.

Келлер отвезет в Финляндию письмо и устроит глиссер к Каменному острову через две недели, в это же время ночи.

На Приморском вокзале они расстались. Павел Павлович укатил на трамвае, а Келлер пошел пешком по Каменноостровскому в дом эмира.

Когда он вошел в комнату Ли, она только что окончила молитву. Она встретила его без удивления, будто ждала его прихода. Лицо ее было измучено и заплакано. Келлер поцеловал ее в холодные, неотвечающие губы. Он рассказал ей, что произошло минувшей ночью. Но, к его удивлению, рассказ не произвел на нее особенного впечатления, будто слушала она его мертвой душой.

— Скажи, что случилось, Ли! — крикнул он в отчаянии.

Она ответила не сразу. Ее милый грудной голос, такой богатый оттенками, на этот раз звучал монотонно.

— Мы больше не станем видеться. Уезжай теперь. Ты проберешься благополучно, я уверена в этом. Твоя жизнь... — тут она умолкла на минутку. — Я уверена, что

твоей жизни не угрожает опасности. Я за нее заплатила. Не спрашивай ничего больше. Но мы больше не будем вместе, — закончила она одним краешком губ. Келлером овладело отчаяние.

— Что случилось, Ли, ради Бога, что случилось? — крикнул он, сжимая ее руки, холодные и так сильно похудевшие. — Ты не хочешь говорить, — продолжал он, едва владея собой. — Откуда у тебя это, откуда эта странная интонация, что за голос, будто у... монашки!

Он произнес это слово и сам ужаснулся. Это было верно. Интонация монашки.

— Чего ты хочешь, Ли, не мучь меня!

— Я хочу, — ответила она тем же ужасным однотонным голосом, — я хочу, чтобы ты был жив, но не приезжай больше!

Она посмотрела в окно. Видно было в этот миг, как пролетела ласточка. Ли с интересом проследила ее полет.

«Что она, сошла с ума? — подумал Келлер и почувствовал в спине острые мурашки. — Нет, не то. Что же с ней произошло?»

— Ты не любишь меня? — спросил он, глядя в ее глаза.

Она посмотрела на него. Как будто улыбка пыталась тронуть уголки ее сжатого рта. Одно мгновение. Но она не улыбалась.

— Я люблю тебя больше своей жизни, больше своих детей, больше всего. — Она провела холодными пальцами по его щеке. — Не бойся, я не сошла с ума. Но ты не поймешь. Может быть, потом... Оставайся жив, это все, что мне нужно, но не приезжай больше! Тебе надо спать сейчас. УАдели Ивановны ляг. — Она встала. — Я пойду распоряжусь.

Келлер опустился перед ней на колени и крепко обхватил ее руками.

— Ли, очнись, ты какая-то странная, Ли! Умоляю тебя, скажи, что случилось! — шептал он в отчаянии.

Ли взяла его за щеки обеими руками и приблизила его лицо к своему. Келлеру показалось, что она поцелует его сейчас. Но она этого не сделала. Посмотрела прямо в упор, не мигая и произнесла:

— Я дала обет.

Глаза ее были сухи и спокойны.

Неделю, предшествовавшую походу, Келлер почти безвыходно провел у Вюрца. Павел Павлович больше не ночевал там, но иногда заходил. Его подозрения оправдались.

— Не убьет открыто и не предаст открыто, — говорил Павел Павлович. Келлер чувствовал, что это правда.

Можно было найти себе и другое местечко для ночлега, но где? В дом эмира Келлер больше не заходил. Не находил в себе сил достаточно. Да и Ли просила его об этом же. Если с ним произойдет что-нибудь нехорошее у Вюрца, значит, так суждено. Даже будет лучше. Его душа омертвела, будто в нее вспрыснули кокаин. Ничего не чувствует.

По ночам стоило ему закрыть глаза, сейчас появлялись низкие и упругие, похожие на огромные лапы сколопендр, тростники-хвощи. Он вскакивал с бьющимся сердцем и долго не мог уснуть после этого.

Постель его стояла за перегородкой в столовой. Часто в этой комнате засиживались за чайным столом Жоржета и Щетинин. Однажды он слышал, как тот рассказывал девушке свою жизнь.

— У меня странная, необычайная семья, — сказал он как-то. — Я не знаю, есть ли на свете еще такая. Мой отец произвел над всеми нами жестокий опыт.

Продолжения Келлер не слышал, так как заснул. Другой раз он слыхал, как говорили про него самого.

— У него железный взгляд, — сказала Жоржета. — Я думаю, что никогда, решительно никогда он не боится.

— Таких людей не бывает, — ответил Щетинин. — Все боятся. Но я думаю, что он держится спокойно, и мне будет удобно с ним.

— А когда вы пойдете? — спросила Жоржета. — Лучше было бы, если б вы пропустили разик, как я вам советовала.

Он ничего на это не ответил.

— Хотите в шестьдесят шесть? — спросил он затем.

Нечто новое вошло в жизнь Келлера: довольно большой пакет шифрованных донесений Павла Павловича в Финляндию. Завернутый в тонкую клеенку, он лег в задний карман брюк, непринужденно занял там место, как господин, которому должны служить верно и беззаветно, а если понадобится, то и отдать за него жизнь. Правда, замученную, полуусыпленную, но жизнь.

Этот пакет был частью Павла Павловича. Все, что он собрал за ряд месяцев своего пребывания в России. В нем же были условия встречи с глиссером или с кем-нибудь из курьеров, кто вывез бы его, наконец, на свободу.

Тяжелый и плотный, он все время заставлял чувствовать свою тяжесть, во все время похода, длившегося восемь дней, днем и ночью ни на минуту не выпуская из своей власти. Под конец он стал казаться Келлеру какой-то опухолью, сросшейся с его орга-

низмом, злокачественной опухолью, которую смогут вырезать только в Финляндии. Никто на свете не должен увидеть этот пакет, а если увидят, то будет конец.

На скамейке вагона, в телеге, в лодке он все время напоминал о себе, о своем грозном присутствии. Как на склянке с ядом, на нем нужно было бы изобразить череп и две скрещенные кости.

«Теперь я двойной, — думалось порой Келлеру, — теперь я уже не я, теперь это мы. Я и пакет».

Не доезжая Режицы, откуда дальше предстояло передвигаться на лошадях и пешком, на одной из станций всех пассажиров загнали в помещение вокзала для проверки документов. Была уже ночь, и все помещение освещалось одним фонарем. В этот момент пакет ощутился внезапно, как живое существо.

«Я-то пройду, — мелькнула у Келлера мысль, — а вот как он?»

Но документы были безукоризненны, и оба прошли благополучно, Келлер и пакет.

На последней станции удалось поместиться в вагоне второго класса, совершенно пустом. Занималась заря, предметы вырисовывались едва-едва. Келлер задремал. Это была первая ночь за четверо суток, что можно было поспать немного. Проснулся он от толчка. Толкнул Щетинин.

— Поглядите-ка, — сказал он, улыбаясь, и показал на плакат, висевший на противоположной стене.

Там было написано: «Берегитесь шпионов! Вокруг нас враги! Товарищи, стойте на страже! Смерть предателям!»

«Это для нас с пакетом написано», — подумалось Келлеру.

В Режице вышли. Дальше предстояло пробираться на лошадях и пешком, если лошадей не достать. Наняли извозчика, который должен был доставить их на мызу родителей Щетинина.

— Странно, на городской пролетке по проселочной дороге! Неужели никто не обратит внимания? Хотя время необыкновенное. Очевидно, местные комиссары уже приучили публику к таким зрелищам. Вообще, должно быть, никто ничему не удивляется.

Действительно, встречались порой проезжавшие мимо крестьяне и мещане, но никто не выражал удивления при встрече с ними. Хлеб был уже снят в тех местах, где он был, по крайней мере, посеян... Грачи в одиночку прыгали по сухой и твердой земле, стуча крепким носом по затвердевшим комьям. На бесконечном горизонте клубились темно-серые тучи.

— За этим поворотом до нас остается девять верст.

— А вас ждут? — спросил Келлер.

— Не ждут в определенный день, а вообще ждут. Не поражайтесь ничему, что у нас увидите!

Из-за поворота показалась телега. Четыре красноармейца сидели на ней, свесив длинные ноги по сторонам.

— Неужели никто не догадается? Ведь совершенно ясно, кто мы. Так ясно!

Но телега благополучно проехала мимо. Один, сухой, с умными и злыми глазами, пристально посмотрел на них. Наверное, догадывается. Этот уже — наверное!

Однако ничего не произошло...

Дорога стала спускаться. Пролетка шибко пошла, стуча на рытвинах. Из-за дальнего леска показалась струйка идущего из глубины трубы дыма.

— Вон там наша мыза, — сказал Щетинин, показывая пальцем на дым.

Солнце село, когда они прибыли к Щетининым. На большом дворе две девки, высоко подоткнув юбки, месили навоз с соломой.

На крыше длинного и низкого дома стоял в гнезде на одной ноге аист. Он четко выделялся на вечернем небе. Рыжебородый мужик распрягал лошадь, маленькую, с раздутым животом. Другой помогал ему.

— Вот мы и дома, — сказал Щетинин. — Я представлю вас сейчас своим.

Рыжий мужик оказался его братом, а другой, помогавший распрягать лошадь, — его отцом.

Девушки, месившие ногами навоз, — сестрами.

— У нас есть еще одна сестра, она замужем за капитаном Вышесольским, если слыхали. Они должны скоро прийти из Латвии. Ждем их каждый день. Вы, может быть, встретите их у границы, — сказала одна из девушек.

Все, казалось, были рады их приходу.

Щетинин-отец пригласил Келлера зайти в дом выпить чайку после дороги, сам же взял сына под руку и пошел с ним по дороге, ведущей в поле.

Внутренность дома ничем не отличалась от простой крестьянской избы, только в углу, на месте образов, висел большой портрет Льва Толстого.

Старая женщина, по-видимому мать хозяина, сидела на лавке и мешала ложечкой сахар в чашке чая. Хотя она была одета чрезвычайно просто, видно было, что это дама общества.

— Вы давно знаете Николая? — обратилась она к Келлеру со светской улыбкой. — Моего сына, Щетини-

на-Забельского? Вы пришли с моим внуком, Павликом. Вот уж, действительно, не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Он толстовец, мой сын Николай, — продолжала дама, откинувшись на спинку стула и важно смотря перед собой. — С его именем ему было бы нетрудно устроить своих детей в привилегированные учебные заведения, несмотря на этот потрясающий мезальянс. Вы слышали? Об этом много говорили в свое время в Петербурге. Хотя вы еще так молоды, что не можете об этом помнить. Он женился на простой крестьянке. — Старая дама торжественно посмотрела на Келлера. — Однако поднять ее до своего уровня он не пожелал, напротив, счел нужным опроститься самому. Конечно, все бы осталось невинной игрой, если б не пошли дети. И вот тут он делает безумнейшую вещь, самую безумную из всех, что сделал до сих пор. Двух дочерей и сына он отдает в Смольный и в Пажеский корпус, а других оставляет дома, среди крестьянских ребятишек. Что из этого получилось, посудите сами. Но сейчас это оказалось к лучшему, — произнесла она и вздохнула. — Сейчас нас никто не тронет. Создалась такая репутация, что никто не может сказать, что здесь живут буржуи. Пейте, пожалуйста, чай. Вы, должно быть, утомились в дороге? Скоро будет ужин.

Пожилая дама погрузилась в задумчивость. Больше она не сказала ни слова.

Вошли отец и сын Щетинины.

— Напились чаю? — спросил отец приветливо Келлера. — Что ж, пожалуй, курица уже готова, — сказал он, переходя в соседнее помещение кухню, очевидно.

Вошли и девицы Щетинины. Теперь они не были уже босиком, а на одной из них, что была потоньше, были надеты прекрасные ботинки, из дорогого магази-

на, может быть от Вейса. У обеих были загорелые лица и шеи, руки красные и грубые, руки крестьянок.

Они тоже прошли на кухню, откуда послышался стук посуды.

— А мы и водочки выпьем, — сказал папа Щетинин, показываясь в дверях с граненым графинчиком. — Надо странников угостить как следует. Устали, я думаю, да и неизвестно, что предстоит. Так вы как, куда сейчас идете? К Лубани?

— Да, — ответил Павлик.

— Вам, значит, надо Квапан стороной обходить, большой крюк.

— Да я не в первый раз иду этим путем. Нас рыбак проводит.

Тоненькая Щетинина принесла большую глиняную миску и поставила ее на стол. От нее подымался вкусный запах куриного бульона. Вошла другая сестра и поставила горку крупных ломтей пшеничного хлеба и блюдечко с серой солью.

Курица, жирная и большая, была превосходно сварена, водка хороша, и выпито ее было много.

«Смолянка, — думалось Келлеру, — как изящно ест она, а рядом ее сестрица громко чавкает и вытирает себе рот тыльной стороной руки. А ведь ее отец, собственно говоря, предупредил большевиков! Он смешал классы в собственной семье. Все дети у него работают, и паж, и смолянка, и этот рыжебородый, и эта, что вытирает рот ладонью. Ведь трагедии у них никакой нет. Земли не отняли, могут есть курицу».

— Вы ничего не имеете против, если я вас в сарае положу, на сене? — спросил папа Щетинин.

— Напротив, это так приятно — спать на свежем воздухе, — вежливо ответил Келлер. — Да я так устал, что

засну где угодно. Не помню уж, когда я спал. А сейчас засну с удовольствием.

— Ну, по последней, на сон грядущий, — и папа Щетинин налил снова водки в большие, зеленоватые, пузырчатого стекла стаканчики.

Перед сном вышли на воздух. Чуть пахло дымком. На горизонте, из-под надвигавшейся шапки ночной темноты, еще алела малиновая полоса позднего заката.

Послышался звон железа и топот многочисленных копыт.

Гнали лошадей на ночное.

— Хотите пройтись немного? — спросила смолянка. — Вечер так хорош!

Они вышли через широко открытые ворота и тихонько пошли по пыльной дороге, ставшей от росы бархатной.

Девушка шла в накинутой на плечи кофточке, держа руками ее концы у самого горла.

Первое время молчали. Келлер все не знал, как приступить к разговору.

— Вам, вероятно, интересно знать, что сделалось со Смольным, — начал он довольно неловко.

— Я знаю, - тихо ответила девушка. — Но я, все равно не вернулась бы туда больше. Я уже окончила. И потом, правда, лучше не знать, что с ним сделалось.

Она посмотрела на него блеснувшими в темноте глазами.

— Я не знаю, что и с Петербургом сделалось теперь, и не хочу знать об этом. Он останется для меня таким, каким я его помню. Правда, уже и сейчас мне кажется, что это было во сне. Моей сестре это безразлично. Она никуда не выезжала из деревни, разве в Режицу в базарный день. Но мы с ней так далеки друг от друга!

Чужие, даже больше, чем чужие! Правда, у нас одна кровь, — добавила она совсем тихо. — А что с вами будет, — сказала она вдруг тревожно, — с вами и с моим братом? Если бы вы знали, как он мне дорог, какой он славный и прямой! Вы знаете, он первым кончил Пажеский, но чудачества моего отца создавали ему затруднения. Когда я думаю об его страшной теперешней жизни, мне становится холодно. У меня предчувствие, что он погибнет... Кто это такой Вюрц? Павлик мне много о нем рассказывал. Мне кажется, что он любит его дочь. Расскажите мне про него.

— Вюрц, — начал Келлер и замялся. Надо было хорошенько обдумать ответ. — Видите, я, собственно, должен быть благодарен ему, так как по его милости имел удовольствие познакомиться с вами, то есть заключить одно из самых интересных знакомств... Видите, Вюрц... Надо быть осторожным с ним, это все, что я могу сказать пока, так как у меня нет прямых данных сказать больше.

Несколько минут прошли молча. Становилось свежо.

— Пойдем обратно, — сказала девушка, остановившись.

Почти полная луна поднималась из-за облака. Где-то застонали лягушки. Сильно пахло скошенным сеном и коноплей. Ночь была тиха.

— А завтра в это время вы с бедным Павликом будете увязать в болоте. Я буду молиться за вас.

«За меня уже молится одна душа», — подумал Келлер, и в душе его что-то больно повернулось.

— Вы верите в Бога? — спросил он затем. — Я не заметил у вас в доме образов. Только портрет Толстого.

— Посидим еще немного на сене, — сказала она, когда они зашли во двор, — хотя ведь вам надо спать! Какая я, право!

— Нет, я с удовольствием, у меня усталость прошла. Такая чудная ночь...

Оба сели на небольшой стог.

Луна посеребрила весь двор, и самые простые предметы под ее светом похорошели: опрокинутая борона, поднятые кверху оглобли телеги, какое-то колесо, лежавшее на боку, казались редкими произведениями искусства. Маленькая лужа посреди двора блестела, как кусок кованого серебра. Лицо девушки, сидевшей с ним рядом, было чудесно.

— Знаете что, — сказала она, слегка пожимаясь от сырости, — у меня к вам просьба. Если вам нетрудно, скажите мне стихи. Я так люблю их, но мои книги остались в Петербурге, а здесь негде достать. Я уверена, что вы знаете стихи. Скажите какие-нибудь!

Келлер подумал немного и прочел:

«Я, Матерь Божия, ныне с молитвою...»

Когда он дошел до места: «Не за свою молю душу

пустынную, за душу странника в мире безродного», —

он услышал, что она заплакала.

«Лучшего ангела душу прекрасную...» — повторила

она заключительный стих с таким выражением и так

глубоко и нежно, что растрогала Келлера.

— Не то страшно, что завтра я буду стоять опять по колено в навозе, а то, что отец хочет меня уверить, что крестьянская работа может дать содержание моей жизни. А у меня душа отравлена поэзией. Он говорит, что это красота для аристократов, а сам отдает меня в Смольный.

Она опять заплакала.

Тут же, совсем рядом, кузнечик заиграл нежную двутонную песню, а со стороны поля доносилось фортиссимо лягушек. Помимо этих звуков больше ничего не было слышно.

Из зеленой тени, падавшей от сарая, отделилась человеческая фигура и подошла к ним. Это был Павлик.

— Что ж, Николай Иваныч, спать не собираетесь? Пожалуй, следовало бы. Завтра делов без конца, — сказал он улыбаясь.

Его сестра поднялась со стога, подошла к нему и, охватив руками его шею, прижалась головой к груди.

— Идите спать, — сказала она Келлеру и протянула ему руку. — Спасибо за стихи. Это Лермонтов?

— Да, — ответил он и поцеловал маленькую, сильно загоревшую руку.

На следующий день, чуть свет, отец Щетинин доставил обоих курьеров верст за тридцать от своей мызы в лес. По лесу надо было уже передвигаться с опаской — за ним начиналось озеро Лубань, естественная граница между русской и латышской сторонами.

В лесу на земле лежало много хворосту, и весь он был полон сухостоя; негде, в случае чего, было спрятаться. Человека было видно издали.

Щетинин-отец распряг лошадей, чтобы дать им отдохнуть и подкормиться, перед тем как отправиться обратно.

Келлер стоял, опершись грудью на грядку телеги, и смотрел вдаль меж сизых, покрытых сухим мехом стволов. Осенняя паутина носилась по воздуху, местами цепляясь за обломанные сучья. Стояла нудная тишина. Вдруг послышался треск. Вдали показались две фигуры.

— Павлик, запрягай скорей! — сказал отец с беспокойством в голосе.

— Не успеть, — ответил Келлер и вынул маузер.

Показавшиеся тоже как будто заколебались сначала, а потом решительно пошли к ним, все быстрее, почти бегом.

— Да ведь там женщина! — недоумевающе крикнул Павлик. — Леночка и Андрей! Вот так встреча! Теперь вас поведет мой бо-фрер, — обратился он к Келлеру, — а я могу вернуться в Петербург, там я нужнее. Вот и встретились всей семьей в дремучем лесу на волчьей тропе, — сказал он весело, идя навстречу новоприбывшим.

Сестра Павлика была очень похожа на ту, что осталась на мызе, на смолянку, а бо-фрер был высоким, широкоплечим человеком с маленькой курчавой каштановой бородкой. У него были смеющиеся глаза и румяные, полные губы. Он весело поздоровался со всеми, а Келлеру представился:

— Вышесольский, магистр исторических наук, во время войны поручик Белостокского полка.

— Ну, Павлик, я тебе все приготовил у латышей. А через Лубань вас переправит Никитин-младший — старший болен.

— А не пошел бы ты сам с Николаем Ивановичем? Мне в Латвии делать нечего. Право, пошел бы! А я с папой и Леночкой вернулись бы. Что тебе? А из Ревеля Николай Иванович доставит тебя в Финляндию, у него англичане там. Ты, кстати, хотел туда.

Вышесольский комически выпятил грудь, выставил ногу и важно произнес:

— Согласен. Прошу беречь мою жену. «Веселый спутник», — подумал Келлер.

Ночь Келлер и Вышесольский провели в лесу. Келлер не мог спать. Его мучили воспоминания о Ли. Толь-

ко теперь ему становилось ясно, что, собственно, произошло и как опустела его жизнь.

Он вставал и ходил без цели, натыкаясь на шершавые стволы. Стук от им же сломанной ветки пугал его. Нервы перестали ему повиноваться. Жизнь представлялась совершенно ненужной и бессмысленной. Пакет оттягивал задний карман своим грузом. Чужой пакет, чужие дела!.. Конечно, надо довести дело до конца и доставить послания в Гельсингфорс. Можно, однако, передать его Вышесольскому, немного пути теперь осталось. Он доставит. Себе пустить пулю из маузера? Прислониться спиной к дереву, закрыть глаза и... как в холодную воду, сразу!

Тело, пустая оболочка, надоело. Смертельно измученное тело. Ничуть не жаль его. Когда-то тренировал его, развивал мышцы, гордился ими. К черту!

Он сел, опершись на ствол сухой сосны. Вынул маузер, согретый теплотой тела... А что скажет Выше-сольский, когда его спросят, где Келлер? Он никогда не будет избавлен от подозрения в убийстве. Написать письмо? Глупо.

Какой гнусной комедией, однако, заканчивается его неврастения!

Он долго ходил без цели, натыкаясь на деревья, царапая себе лицо и руки. Небо засерело вдали над верхушками леса. Он сел, наконец. Тяжелая дремота сомкнула его веки.

...Разбудил его Вышесольский.

— Что ж это вы, батенька, так и заснули с пистолью? Ну, пойдем, верстах в трех — рыбачий поселок. Проведем там день, а вечером двинемся обходным путем на Лубань. Пойдем, пойдем, пора!

Через полчаса с высокого откоса, где они шли, показались довольно далеко внизу избы. В версте от них к западу серебрилась огромная водная поверхность.

— Лубань, — сказал Вышесольский. — Близок локоть, да не укусишь. Видите, там мельница стоит? Это большевистский пост, Квапан. Чтобы выйти на озеро в безопасном месте, нам вон куда надо забирать. Верст восемнадцать по дуге. Там большею частью болота. Затем лесом версты четыре, а там одну версту — довольно собачья вещь, трясина. Я только что оттуда. Большевики не могут себе представить, чтобы можно было отважиться на переход через нее. Жена в крестьянском платье шла по прямой от Квапана, а я через трясину-матушку со старшим Никитиным. Он болен сейчас, у него лихорадка. Мы пойдем теперь с его младшим братом. На озере без проводника невозможно выбраться из тростников, когда к тому же под боком пост.

Они стали спускаться по ровному уклону дороги. Сосен уже не было больше — все березки, свежие, белотелые. Много орешника, росшего густыми кустами.

Солнце начинало греть, день предстоял хороший.

Вышесольский с дорожным мешком на спине шел впереди большими шагами, все время насвистывая оперные арии.

— А Павлик опять подрал в Петербург, — неожиданно сказал он, оборачиваясь к Келлеру. — Повадился кувшин по воду ходить... Не видел я этого Вюрца, но чувствую, что там что-то поганое. Но все равно, не отговоришь. Там девушка сидит на золотой веточке и песенки поет.

— А вы знаете, что эта самая девушка предсказала ему на картах плохой конец в этом походе? Может быть, поэтому он и решил вернуться?

— На картах? О, карты, о, карты, о, карты! — запел Вышесольский, сбивая палкой фиолетовые головки чертополоха, росшего по краям дороги.

Больше ни о чем они не разговаривали. Дорога становилась песчаной. Весной, вероятно, вода доходила до этих пор. Начались изгороди из длинных, отполированных песком жердей. Темно-серая изба, крытая побуревшим тесом, показалась сразу со всеми своими постройками.

Вышесольский ловко перепрыгнул через изгородь и пошел туда напрямик, между грядок неважного огорода.

Куры, низко склонив к земле тело и широко и с силой выбрасывая назад свои желтые ноги, с воплями кинулись от них. Собака с необыкновенно косматой мордой, похожей на лицо очень старого и некрасивого человека, давясь от злости, сипло лаяла из сарая, где виднелись сети.

Вышесольский постучал в окно.

Вышла женщина средних лет, в косынке и высоко поперек грудей перевязанном переднике.

— Уходили моего мужика, ваше благородие, — обратилась она к Вышесольскому, — лежит и трясется как осиновый лист. Войдите, полюбуйтесь! Сам-то боров, что ему станется, — добавила она и вдруг, неожиданно рассмеявшись, шлепнула ладонью Вышесольского по его широкой спине.

— Ты бы, барин, и обо мне подумал, а то все мужикам одним прибыль, как через границу идешь. Мне, слышь, платок привези, а то сейчас красноармейцу докажу.

В избе на лавке лежал рыжебородый мужик, покрытый зипуном и действительно дрожал, как от сильного холода.

— Все трясет? — спросил его Вышесольский серьезно. — Погоди, я тебе сейчас хины дам.

Он снял со спины мешок и стал в нем копаться. Жена вбежала в избу с испуганным лицом.

— Едут, едут! Лихие люди! Красноармейцы к нам едут на лошадях! Баню у нас сегодня берут! Я и забыла, что суббота, — продолжала она плачущим голосом. — Не поспеть вам отсюда выбраться, пропали ваши головушки, а через вас и нам беда!

— Подожди, Аксинья, — сказал ее муж, спуская с лавки ноги, — подожди, не скули! Бегите поскорее, посередь двора стожок сена. Вы в него и спрячьтесь. Заройтесь в него. Покажи им, Аксинья! — и он опять лег и накрылся.

Вышесольский и Келлер выбежали из избы и зарылись в сухом прошлогоднем сене.

Прошло немного времени, раздался гул подкованных копыт на убитой, плотной земле и фырканье лошадей.

Прибывших было несколько человек, судя по голосам. Лошадей подвели к стогу и стали с ними возиться, должно быть, разнуздывали. Затем стало слышно, как сочно захрустело под лошадиными зубами сено.

По двору зазвенели шпоры.

— Тетка Аксинья, приходи пару поддавать, — крикнул начальнический голос, — да мне спину потом растереть!

Звон шпор сразу затих. Ушли в баню.

Потянулись часы ожидания.

Разговаривать друг с другом сидевшие в стоге не могли, так как не знали, не оставлен ли был при лошадях человек.

«Вот мы с пакетом и влопались, — подумал Келлер. — Не спрятать ли его лучше на всякий случай от-

дельно, зарыть в сене? А когда беда пройдет, достать его тогда».

Мысль эта прошла в его мозгу так, между прочим, так как он знал, что с пакетом не расстанется ни на один момент.

От сенной пыли щекотало в носу и хотелось чихать. Свербило в горле, и не было сил удержаться от кашля.

Вышесольский лежал так тихо, что его совсем не было слышно.

Кашель начинал мучить все сильнее. Келлер изо всех сил напрягал мышцы живота и закусил до крови руку, чтобы удержать спазмы. Наконец приступ прошел. В у-шах звенело от напряжения. Мало-помалу он погрузился в забытье. Очнулся оттого, что почувствовал, что из-под него тянут сено. Хруст лошадиных зубов слышался совсем близко. Он прополз как мог дальше. Снова начался приступ кашля. Он беспощадно закусил руку. Кашель не проходил. Еще один миг, и он готов был выдать себя, пойти на смерть. У него больше не было сил сдерживаться! Вдруг раздался звонкий голос Аксиньи:

— Выходи, кто там имеется, — уехали кровопийцы!.. Он был свободен и мог кашлять!..

В избе было новое лицо: младший Никитин. Блондин, бритый, с густыми, свисающими, как у Ницше, усами. Лицо его было бы красиво, если б не слишком широкая лицевая ось и выступающие желваки жевательных мышц.

Он был среднего роста, широк в плечах и узок в талии. Он стоял перед лавкой, на которой лежал его брат, и что-то говорил ему, показывая с удрученным видом на свои лапти.

— Нешто это обувь, — услышали входившие, — не-што так рыбак обувается? Срамота! Когда приходится

в воду заходить, цельный день потом с мокрыми неога-ми ходи!

— Ладно, брат, — сказал Вышесольский, — перейдем к латышам, куплю тебе сапоги. А теперь похряпать бы нам, соснуть, да и в путь. Будешь нашим предводителем. Гордись, брат!

ГЛАВА XX

Итак, предстояло дать около восемнадцати верст крюку, чтобы обойти стоявший у озера Лубань пост Квапан, помещавшийся на ветряной мельнице. В прибрежных кустах был заготовлен челнок для переправы. Перспектива приобрести на эстонской стороне сапоги воодушевляла рыбака Никитина-младшего, и в искренности его намерений нельзя было сомневаться — не выдаст и не обманет. Он бодро шел впереди, пружиня по зыбкой почве и продвигаясь, как бы танцуя.

Поле, по которому они шли, было покрыто яркой, свежей травой, такой, какая бывает только на болотистой почве. Кругом — бесчисленные молочаи. Несмотря на середину августа, в этих местах было так прохладно и сыро, что без движения тело озябло бы.

Вдали лиловел лес. До него было версты четыре. Лес вдавался мыском, а за ним начиналось болото, без конца, без края. Над ним опрокинулось голубое небо, чуть более слабого оттенка к горизонту.

Все ближе и ближе подходила граница, все дальше уходила страна, своя, не чужая, но враждебная и обозленная.

Эпизод в стоге сена терял мало-помалу свои грозные очертания, терял остроту. Страшно, что нельзя было

ни чихнуть, ни кашлянуть, лежа в сене, чтобы не выдать себя.

Келлер посмотрел на свои искусанные пальцы. И теперь хотелось кашлять, но как это просто... Кашляй сколько душе угодно, все равно никто не услышит.

Однако рыбак и Вышесольский ушли довольно далеко. Не надо отставать! Келлер пошел легким бегом, порой разбрызгивая выступавшую воду.

Как хорошо и радостно чувствовать силу и бодрость в теле!

«Право же, у меня хорошая машина», — подумал Келлер, — части ее хорошо пригнаны и крепки. Большая это для меня удача. Руки мои вывозят меня в гребле, ноги — сейчас на болоте».

Ему сделалось весело, как всегда перед близким испытанием.

Так через час кончилось первое болото. Вошли в пенистый, высокий дубовый лес. Ничто не напоминало здесь о только что пройденном пути. Дорога была тверда и гладка, но идти по ней сразу сделалось тяжелее. Больше чувствовался на ней вес своего тела, как будто не хватало рессор.

Они замедлили шаг и пошли рядком. Большие корявые дубы сплетали над ними черные ветви с узорными крепкими листьями. Под дубами росли густые кусты орешника, но цветов почти не было. Чуть-чуть тянуло крепкой дубильной кислотой.

Шагах в ста дорога заворачивала, и казалось, что она там и кончалась. Когда они подходили к повороту и до него оставалось шагов десять, Вышесольский вдруг сделал огромный прыжок в сторону, в кусты. Еще не разобрав, в чем дело, прыгнули за ним рыбак и Келлер. Значит, неспроста прыгнули: мимо них бешеным гало-

пом промчался всадник на белой лошади. Видно было, как он изо всех сил нахлестывал коня.

— Фу ты, черт, — бросил Вышесольский, — он нас испугался, а мы его. Теперь тревогу подымет на посту.

— Не, — вяло ответил рыбак. — Пост в другую сторону, откуда он ехал. Он на деревню подрал.

Скоро они вышли из леска и опять пошли по болоту. Опять грациозно закачались на зыбкой почве фигуры идущих впереди рыбака и Вышесольского. Прошел час, другой...

— Скоро уже? — крикнул Келлер рыбаку.

Рыбак махнул рукой и что-то ответил, но ветер отнес его слова в сторону. Келлеру казалось, что уже давно, давно, огромный кусок своей жизни, идет он по этому болоту, пружинящему под ногами. Мысли лениво ползали в голове, как зимние мухи. А потом и они отошли куда-то. Тело начинало уставать, хотелось есть.

Впереди начиналось что-то новое, пейзаж менялся. Уже не было ровного, зеленого поля, виднелись кусты, низкие, чахлые деревца, и между ними были разбросаны маленькие кусочки зеркал, отражавшие в себе оранжевое пламя заката.

«Вот она и трясина», — подумал Келлер.

Идущие впереди остановились и присели на кочку, поджидая отставшего Келлера. Вышесольский открыл сумку и вынул еду. Бедную еду, добытую в деревне. Куски черного хлеба, густо посыпанные солью, и несколько картофелин.

Рыбак с жадностью заработал челюстями, и на щеках его вздулись желваки. Порой он проводил рукой по своим свисающим светлым усам, снимал с них крошки и клал в рот, чтобы ничего не пропадало.

— А ты хорошо знаешь, где челнок стоит? — спросил его Вышесольский. — Не запутаешься, в каком проходе?

Рыбак отрицательно мотнул головой, промычал что-то, потом, проглотив кусок, сказал:

— Не, чего там запутаться. Найдем!

Заметно темнело. Справа, довольно высоко над горизонтом, вырисовывался оранжевый полумесяц. Пошли опять в том же порядке: рыбак, Вышесольский и позади Келлер. Вышесольский внезапно остановился и запел: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями!»

Голос у него был красивый — бархатный бас. Рыбак остановился тоже, и оба на что-то смотрели. Келлер подошел и стал на колеблющуюся кочку.

У их ног торчали из тины коровьи рога.

— Ишь, как засосало, скоро все покроет, — сказал рыбак. — С нашего села корова. — И он пошел дальше, перепрыгивая с кочки на кочку.

В вечерней темноте все становилось обманчивым. Кочки светлели, как оконца трясины, а те, в свою очередь, казались темными кочками, и перед тем как прыгнуть, приходилось приостановиться и сообразить.

Первое время все шло благополучно, но потом стали ошибаться. Попался Келлер. Забыв о том, что надо руководствоваться не тем, что видишь, а что знаешь, он машинально обошел бледнеющую во тьме кочку и прыгнул в темное окошко. Он погрузился сразу до плеч в холодную воду. Под ногами оказалось что-то вязкое и мягкое. Тогда, не теряя ни одного мгновения, он схватился руками за кочку, нащупав на ней какие-то узкие и мокрые корни, и одним гимнасти-

ческим прыжком выскочил из оконца. Он был совершенно мокрый и весь как бы охвачен холодным компрессом.

Скоро ошибся и Вышесольский и стал с руганью вылезать наружу. Через несколько шагов провалился опять. Потом начали проваливаться один за другим, а иногда по двое сразу. Стали инстинктивно держаться ближе друг к дружке и чаще приостанавливаться на отдых.

Была уже совершенная ночь, и луна светила довольно ярко. Низкие, лишенные листьев деревца и кусты принимали под ее лучами самые причудливые очертания. Часто они вели себя коварно. Делаешь прыжок на какой-нибудь куст, считая, что он растет на кочке, и проваливаешься. Сучья и ветви были покрыты крепкой, режущей, как осока, осенней паутиной. Иногда она попадала в рот, и на губах долго оставалось противное ощущение.

Какие-то туманные полосы подымались порой над проклятым местом. Водяной раскуривал свою трубку. Пахло ржавчиной, порой несло гнилью и нестерпимой вонью от падали.

Келлер не мог уже запомнить, сколько раз он проваливался.

«Кажется, уже четырнадцать раз, — подумал он, — а может быть, и больше».

Его знобило, кашель был резкий и сухой, и от него кололо в груди и спине. Последний раз, когда он погрузился в окошко, у него уже не было силы вылезти из него. Он устало положил руки на скользкую кочку и погрузился в дремоту. Его ноги как будто захватил большой мягкий рот, медленно и непреклонно втягивавший их в себя.

Как-то давно он видел, как морской уж, схватив за голову рыбу-бычка, медленно втягивал его в свою разинутую пасть.

«Так теперь и меня проглатывает эта трясина», — подумал он и закрыл глаза...

— Вот они тут проваливши, насилу нашли, — услышал он голос рыбака. — Хорошо, что вовремя хватились!

— Тащи за левую руку, а я за правую, — близко, над самым ухом сказал бас Вышесольского.

Затрещал рукав шинели.

«Порвут, а впрочем, это не важно», — подумал Келлер. Вытащили не сразу, начинало уже засасывать. Келлер присел и понемногу стал приходить в себя. Потянуло свежестью от близкого водного пространства. Келлер приподнялся.

— Вона Лубань! — сказал рыбак равнодушно. Озеро было залито серебром. Темными островами

легли на нем тростники, изрезанные бесчисленными коридорами. Ударил оттуда постепенно крепнувший ветерок, и под ним засвистели тростники, как скрипки в фортиссимо оркестра.

— А там и Квапан, с версту, не боле, будет, — сказал рыбак, указывая на темный силуэт какого-то строения почти у самого озера. — С этой стороны ничего, а с оттуда здорово стерегут. Потому знают, что с этой стороны трясина стерегет.

Налево раскинулась только что пройденная трясина. Теперь, со стороны, она казалась такой невинной и красивой, с ее сверкающим под луной кружевом оконец.

— Одному не перейти, надо опчеством, — сказал рыбак. — А как один пойдет, обязательно пропадет.

А то, как один провалится, другой вытягивай. А иначе нельзя.

Вышли на узкий песчаный берег. Несколько копен сена были раскинуты на нем. Они легли на них передохнуть. Большая золотая ракета прорезала небо, за ней еще и еще. Послышалась глухая канонада.

— Большевики с латышами дерутся промеж себя, — сказал рыбак. — Верстов шесть отселя.

Говорили на всякий случай негромко: не донесло бы ветром на пост. Ночь не была очень холодна, несмотря на конец августа. Луна стояла совсем высоко, и небо вокруг нее было на большом расстоянии голубое и прозрачное, но, когда пролетали ракеты и светящиеся снаряды, оно темнело.

Вышесольский стоял рядом с Келлером. Озеро начинало разгуливаться под сильным ветром. Короткие, с острыми под лучами луны гребнями, волны шипели, выскакивая на песок, как маленькие разозленные змеи. С унылым свистом, темными полосами склонялись тростники.

— Это гаубица, — сказал Вышесольский, услышав отдельный выстрел. — А это мортира. Собрали с бору по сосенке. И светящиеся снаряды в ход пущены. Скажи, пожалуйста! А ты что ж, — обратился он к зазевавшемуся на ракеты рыбаку, — гони за челноком. Ведь нам по прямой двадцать пять верст резать.

Рыбак пошевелил на спине лопатками и пошел.

— Пойду-ка я за ним, как бы не удрал, сукин сын. Застанет нас здесь заря, карачун будет.

И Вышесольский решительно пошел за ним следом.

Келлер присел на копну. Он был очень утомлен. Разыгрывавшийся неподалеку бой его мало занимал. Будто сидишь в театре, а на сцене идет наскучившая

пьеса. Время вдруг помчалось с невероятной быстротой, как стрелка стенных часов, когда потянешь книзу гирю.

Вышесольский с рыбаком подошли к нему. Келлер удивился, что так скоро.

— Нет челнока, — сказал Вышесольский угрюмо. — Два часа проваландались, а сейчас промедление времени смерти подобно.

Келлер отозвал Вышесольского в сторону.

— Я думаю, что он боится ехать. Очень свежо. А?

— Может быть, — ответил Вышесольский, — и действительно, непонятно, как это рыбак своего челнока не может отыскать. Поди сюда, дядя, — обратился он к нему. — Что же, значит, так и нельзя ехать? Значит, нам опять через трясины и болота по твоей милости переть?

— Послушайте, — вмешался Келлер, — если мы останемся здесь до света, нам погибель. Обратно мы не дойдем. Но если через полчаса не будет челнока, придется вас застрелить. Суждено погибать, погибнем все трое. Понял?

Келлер вынул маузер, блеснувший под луной вороненым дулом.

Рыбак задрожал и залязгал зубами.

— Да я не, я тут сторона! Это братан мой его запрятал. Тут еще, за этим островком, надо пошарить. Не иначе как здесь он должок быть. Смотрю я, ехать действительно неудобно, но все челнок я с удовольствием.

Вышесольский и рыбак опять пошли и скрылись за соседней копной. Келлер больше не стал дремать. Он выпрямился и весь превратился в слух. Слышно было, как зашумели раздвигаемые руками тростники. Другим шумом, не так, как под ветром. Потом ухо Келлера рас-

слышало осторожный стук дерева о дерево. Он знал, что это укладывают весла на дно челнока. Показался рыбак.

— Пожалуйте, барин, насилу нашел. Но как-то мы поедем втроем? Ведь сиверко, гляди, какой!

— Ничего, не бойся, к утру, может, и уляжется, а сейчас ехать надо. Увидишь, быстро это кончится, и какие сапоги у тебя завтра будут! А шесты есть?

— Есть, — уныло ответил рыбак и опять пошевелил лопатками на спине. — Все в челнок укладено. И что это за люди такие отчаянные, — сказал он себе самому тихо, — знал бы, ни за что из трясины не вытягал бы!

— Что ты ворчишь, дядя, а еще рыбак! Присаживайся скорей на весла и не дыми. И так сколько времени даром пропало!

Усталость Келлера прошла. Сознание, что берется последнее препятствие, вливало в тело удивительную свежесть.

Челнок оказался длинным дощаником. Дно в две доски, борта — совсем низкие, в одну доску. Сквозь положенное на дно сено местами проступала вода.

— Мешок, мешок тут есть, под вас подложить, чтоб не так мокро. Он ничего, не протекает боле. Должно, от дождя немного воды набравши, потому он забух и не берет боле.

Сели. Келлер на корму, править и грести кормовым веслом. Вышесольский — на пару весел, а рыбак стал на носу с шестом и крепко на него навалился. Челнок быстро отошел от берега. Каждый толчок шеста бросал его вперед на две-три сажени. Шли узким коридором среди очень высоких, щекочущих лицо и руки тростников. Иногда шест заедало в упругих, как резине, стеб-

лях кувшинок. Рыбак с руганью высвобождал его и злобно вновь заносил в воду.

Было удивительно, как он находил дорогу в этой путанице коридоров, неизвестно где начинавшихся и где кончавшихся.

Вот покажется, наконец, свободное водное пространство, вздохнется легче, навалятся на весла, но вдруг впереди снова вырастет низкая на воде и темная полоска, невинная с виду. Сильный ветер, прямо в спину, быстро пригонит к ней челнок, и все подымается эта полоска, выше и выше, и окажется в конце концов, что это те же надоевшие тростники и те же коридоры, из которых не выберешься и от которых с ума можно сойти. И опять приходится бросать весла и идти на одном шесте.

Уже наступили предрассветные сумерки, канонада стала утихать, ракеты взлетали совсем редко, когда челнок выбрался, наконец, из лабиринта тростников. Открылась обширная водная поверхность взволнованного озера. Позади, влево, где раньше ночью проносились светящиеся снаряды, подымалось солнце. Низкие лиловые облака густой грядой закрывали готовые прорваться и брызнуть лучи.

Казалось, они с трудом сдерживали золотое полчище, накопившее за ними огромный запас света, и напрягались изо всех сил, чтобы не пустить, но это было им, несомненно, не под силу. То там, то сям через узкую щель пробивался все-таки луч и поджигал мохнатые, сизые облака снаружи. На сером тоне прибрежных тростников вдруг загорелись золотые полосы, и сразу вспыхнуло пожаром победное солнце. Оно отразилось золотом на палевой поверхности озера с такой силой, что, казалось, подожгло его и расплавило в кипящую медь холодную воду.

Вдали, далеко-далеко, синей полоской, яснее, все яснее стал вырисовываться противоположный берег.

Ветер не спадал и злился так же, как и ночью. Он нес по воздуху все не умолкавший шум тростников и рассыпающихся в пене гребней волн. Низкие борта челнока ныряли среди волн, уходя как раз в тот момент, когда вода уже готова была заглянуть внутрь. Келлер зорко глядел перед собой. Он греб и правил. Уходить от волн было не так трудно, нужно лишь было не бояться их. Челнок был чуток к каждому движению кормового весла и как бы играл с гребнями, упорно стремившимися впрыгнуть в него.

Рыбак успокоился, глядя на уверенную работу Келлера, и греб меланхолично, но размеренно.

У Вышесольского горели от удовольствия глаза.

— «Будет буря, мы поспорим», — неожиданно запел он и с яростью вонзил весла в воду. — Почему это на воде петь хочется? — крикнул он затем.

— Потому что вы не страдаете морской болезнью, — ответил Келлер. — Но больше поют оттого, что страшновато бывает, чтобы заглушить в себе страх.

Тут он резко повернул челнок. Впереди показался маленький островок из хвощей. Значит — мель, надо обойти, чтобы не наскочить на нее. Сильно, с треском хлопая крыльями, поднялись с воды три утки и низко пошли над озером.

— Вот бы ружьецо! — крикнул Вышесольский. — Эх, гони, тетки!

Из синей полосы, что все яснее вырисовывалась перед ними, вырастал и кудрявился лес. Потом впереди показалась зеленая, низкая черта — луга, клиньями подходившие к озеру.

— Ну что же, напрасно боялся, а? — крикнул Келлер рыбаку. — Стоило ли комедию разводить.

Он перестал грести и лишь лениво правил, вытянувшись на дне, почти лежа.

Тучами стали подыматься дикие утки, производя непрекращающийся шум. Кувшинки закрывали воду сплошным ковром. Из-за них нельзя было грести. Рыбак снова заработал шестом. Келлер задремал. Солнце стало сильно нагревать лицо.

Вдруг челнок уткнулся носом в берег. Они были в Латвии.

Опять этот зеленый цвет травы, вечно омываемой водой, опять вязкая почва и хлюпанье, раздающееся при каждом шаге!

Хотелось сухой, высушенной солнцем почвы, пыли, убитой крепкой дороги, а то все куда ни придешь, всюду проклятые болота.

Келлер с неохотой и отвращением медленно пошел вперед. В нескольких сотнях шагов, вероятно, уже на твердой почве, стояли два солдата, хладнокровно наблюдавшие их высадку.

Но это не были посторонние наблюдатели, потому что, когда Келлер приостановился, один из них сделал ему знак рукой, а другой взял винтовку на изготовку.

— Что это за комедия, — обратился Келлер к Выше-сольскому, — разве они не предупреждены о нашем прибытии?

— Конечно, предупреждены, но черт их знает. Нам бы только добраться до главного поста, там уже, наверно, есть и телеграмма, и с кем поговорить.

Солдаты были крупные люди, знакомой уже по революции разновидности латышей.

— Теперь они белые, а раньше, наверное, работали в русской красной армии, — сказал Вышесольский. — Так же честно разряжали винтовки против врагов революции, как теперь это делают против врагов Латвийской республики. Вот этот, что покрупнее, в бачках, наверное, был фельдфебелем в русской армии. Спрошу его.

Но ему не пришлось вступить в разговор с солдатом, так как тот, дав им подойти не больше чем шагов на десять, крикнул довольно грозно: «Руки вверх!» — на отличном русском языке.

Пришлось поднять руки. «Бачки» по очереди облапили всех трех, в то время как другой держал их на мушке, затем поступило предложение последовать на пост к старшему.

Пост находился в версте от берега и помещался в какой-то крестьянской избе на постое. Старший вышел на крыльцо при их приближении. Это был среднего роста человек, необычайно широкий в плечах и мускулистый.

Из таких получались латыши-борцы вроде Луриха. Он был в форменных брюках, но без кителя, в цветной сорочке и подтяжках. Низко остриженная голова на его могучей шее была совершенно кругла.

— Отчего дали высадиться, а не расстреляли тут же? — спросил он солдата в бачках. — Теперь придется вести их в лесок, чтобы не пачкать в чужом дворе.

— Разве вам не передали приказа встретить курьеров? — спросил живо Вышесольский. — Не может быть! Я еще на прошлой неделе был у вас в штабе, и при мне было послано распоряжение. Тут недоразумение.

— Молчать! — крикнул борец и налился кровью.

— Вы можете поступать как угодно, разумеется, сила на вашей стороне, но это курьер иностранный (он указал на Келлера), и вам это будет дорого стоить.

Борец задумался.

— Хорошо, я позвоню, — сказал он наконец, — но у меня чтоб смирно стоять, не дышать!

Повернулся и пошел, показав свою невероятную спину. Келлер, как знаток, залюбовался ею. Тяжеловес, наверно, в груди не меньше ста сорока сантиметров!

Несмотря на запрещение шевелиться, Келлер и Вышесольский сели, один на ступеньках крыльца, а другой на какой-то колоде, стоявшей неподалеку.

— Попробует он ослушаться приказа, — сказал Вышесольский громко, в назидание сторожившим их солдатам.

По двору расхаживали великолепные гуси. Келлер никогда не видал такой величины. В сарае виднелась гладкая спина толстой коровы. Большая и тоже толстая женщина лет тридцати, с белесыми ресницами и ярким румянцем, направилась туда с чистым жестяным ведром доить.

Келлер очень любил молоко, и ему безумно захотелось выпить кружечку. А потом бы заснуть! Кашель опять стал его мучить.

Показался борец.

— Рыбак останется на свободе, а вас двоих велено отправить на главный пост. Повозка на ваш счет. Каждый отдельно и с солдатом. При попытке к бегству — расстрел.

Пока ходили нанимать повозки, Келлер и Вышесольский, сидя, где были, стали дремать. Разбудил их солдат в бачках, тряся за плечо.

— Нельзя ли молочка, — спросил Келлер, еще в полусне, — и кусочек хлеба?

Молоко, густое и ароматное, было необыкновенно вкусно; и хлеб, не вполне белый и ноздреватый, — тоже. Вышесольский вдруг залился радостным смехом:

— Какой театр устроил этот толстый дурак, — сказал он Келлеру по-французски. — Кому это надо было?

— Я не вполне уверен, что это точно театр, — сказал Келлер по-русски и с трудом поднялся на твердый облучок поданной телеги.

Ему страшно хотелось спать.

ГЛАВА XXI

Елизавета Михайловна Стрепетова вышла в девять часов утра из занимаемой ею квартиры в бывшем доме эмира Бухарского и пошла по Каменноостровскому проспекту по направлению островов. После отъезда Келлера, вот уже вторую неделю, она совершала утреннюю прогулку по этому маршруту. Когда через несколько минут она дошла до Карповки, перед нею открылась широкая, светло-голубая лента Малой Невки и золотые купы осенних рощ на противоположном берегу. Этот вид был для нее очень дорог, так как Келлер писал как-то этюд как раз с этого места. Этот этюд теперь был взят ею из его кабинета и висел в ее комнате над кроватью.

Вообще, надо будет понемногу переносить картины из его квартиры к себе, пока еще не все расхитили. Прокачиниевская Мария Магдалина уже пропала, надо спасать, что осталось. Фотографии яхт, на которых он брал призы, его фотография, когда он плавал гардемарином у берегов Японии.

Вот ту, где он снимался с американцами. Они поменялись головными уборами, и сам он снят в американском пикейном колпачке... Должно быть, он уже приближается к Ревелю. Хватит ли у него сердца не писать ей больше, чтобы не мучить? Если б можно было порой опускать занавеску на мысли и не думать немножко о нем, какой бы это был отдых для души, какой огромный отдых! Самое лучшее, конечно, было бы умереть сразу, без предупреждения...

«Вот это дерево на той стороне, как сильно оно разрослось! Пейзаж очень разнится благодаря этому от этюда. Как странно посмотрела на меня эта женщина! С ней маленький господин в пенсне и кепке. Я их встречаю теперь каждый день, а прежде никогда. Теперь знаешь всех своих бывших, а эти какие-то чужие. Дойти до Приморского, сесть в поезд и поехать на бывшую свою дачу на Александровской платформе, послушать, как звенит стеклянный колокольчик на сосне, что он привязал. И опять так хорошо, сладко поплакать! Нет, я вчера была, нельзя же каждый день! Буду ездить два раза в неделю, как раньше ездила на могилу отца. Буду ездить по вторникам и четвергам, а сейчас пройду еще немного и поверну обратно».

Когда она, войдя в свой двор, поднималась по лестнице, ей встретились два красноармейца с винтовками...

«Странно, обыск утром. Вот еще новости! Впрочем, теперь ничему не должно удивляться...»

Она позвонила. Ей открыл Минька с перекошенным от ужаса лицом.

— Мамочка, тебя спрашивают, тут господин какой-то пришел, а внизу солдаты.

Ли погладила его по голове.

— Что же ты боишься, глупенький, неужели не привык еще?

Ли прошла в столовую.

При виде ее поднялся со стула маленького роста господин в кепке и пенсне на правильном носу.

Другой, в хорошо пригнанной шинели и в фуражке, остался сидеть. Перед ним лежал портфель.

— Госпожа Стрепетова, — сказал маленький, — мы пришли от имени Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией. Бесполезно выдумывать что-либо и выгораживать лиц, вам дорогих. Вы, может быть, удалите членов вашей семьи? Им не следует слушать, о чем мы будем говорить. Ну вот так, — сказал он, закрывая дверь за Адель Ивановной и Минькой. — Вот в вашей комнате мы нашли портрет этого морского офицера. Фамилия его Келлер. Сколько времени вы его знаете? Вы молчите. Вернее, нам интересно было бы знать, знакомы ли вы еще с ним до революции? Это важный вопрос, и вы опять молчите? Я буду все же продолжать. Келлер состоял членом одной контрреволюционной организации, свившей себе гнездо в Кронштадте. Благодаря поддержке одной иностранной державы он располагал большими средствами и подкупал матросов. Ввиду приближения некоторых событий нам нужно было бы знать, как звали машиниста матроса из Кронштадта, с которым вы и Келлер сидели однажды в ресторане бывшего Императорского яхт-клуба после пробы гоночного мотора. Вы продолжаете упорствовать и молчите? Конечно, я вас понимаю. Вы не хотите выдать людей, с которыми работал человек, любимый вами. Это благородно, и я преклоняюсь перед вами. Когда говорит у женщины сердце, от нее нельзя добиться

ответа. Вы молчите, значит, вы его любите в полном смысле слова. Боюсь, что мне так и не удастся получить от вас никаких сведений, если я не прибегну к другим средствам. Во всяком случае, повредить Келлеру вы никак не сможете. Келлер в наших руках.

Он быстро соскочил со своего места и бросился к склонившейся со стула Ли. Он не успел поддержать ее, и она со стуком упала на пол.

ГЛАВА XXII

Финляндский консул в Ревеле, Грига Рококоски, небольшого роста худенький человек, одетый в хорошо сшитый табачного цвета костюм, светловолосый, с тщательно проведенным пробором, стоял у окна небольшого домика, в котором помещалось консульство, у самой пристани Ревельского порта.

Напротив, шагах в тридцати, заканчивал приемку груза небольшой пароход, тонн в четыреста, «Суоми», отходивший в Гельсингфорс.

В это утро консул получил телеграмму от английского посольства в Финляндии с просьбой дать визу одному русскому, некоему Келлеру, который везет важные бумаги.

«Должно быть, сегодня этому господину не удастся уехать, — подумал Рококоски, — до отхода осталось полчаса, не больше».

Он посмотрел на массивные золотые часы, на верхней крышке которых были два скрещенных ружья на мишени. Приз за стрельбу. Он зевнул и отошел от окна.

Как раз в этот момент раздался звонок. Канцелярист Питка, лучший хавбек финской футбольной ко-

манды в Ревеле, широколицый и плотный юноша лет двадцати, пошел отворять.

Рококоски прошел к себе в кабинет и стал просматривать уже прочтенную за утренним кофе газету.

Вошел Питка.

— Тут один господин пришел. Довольно подозрительный. В форме красноармейца, только звезда снята с фуражки. Говорит, что ему должна быть виза. Называет себя английским курьером. Очень подозрителен. Хочет говорить с вами.

— Я выйду к нему, — сказал Рококоски.

В приемной сидел человек в смятой и запачканной красноармейской шинели. Его лицо, густо заросшее рыжеватой щетиной, носило следы крайнего утомления. Веки запухших глаз были красны.

— Я английский курьер, Келлер, — сказал посетитель, поднявшись со своего стула. — Должно быть, у вас уже имеются сведения обо мне из Гельсингфорса?

— Я должен видеть ваши бумаги, которые дали бы мне возможность заключить, что вы действительно Келлер, — сказал сухо Рококоски. — Вы сами понимаете, в каком я положении.

Келлер широко улыбнулся. Действие этой улыбки было таково, что и консулу захотелось улыбнуться, но он сдержался.

«Надо что-нибудь придумать, чтобы не обидеть его прямым отказом, — сказал он себе, — но визы ему я не дам».

— Господин консул, — обратился к нему Келлер, — как же вы хотите, чтоб я держал при себе свои настоящие бумаги? Ведь этим самым я подписал бы себе смертный приговор! Это невозможная вещь! А с другой стороны, мне надо очень торопиться, так как, по-

видимому, мне очень скоро придется идти обратно в Петербург.

Рококоски снова посмотрел на часы. До отхода «Суоми» оставалось 25 минут.

— Хорошо, — сказал он серьезно, — я вам поставлю, пожалуй, визу, но при условии, что вы представите мне свидетельство врача о том, что вы здоровы. Я не могу пускать в свою страну больных людей.

— Хорошо, — ответил Келлер и быстро вышел. Оставалось три минуты до отхода «Суоми». Уже

готовились принять сходни, когда явился Келлер.

— Достал, — сказал он радостно. — Насилу застал какого-то врача. Вот.

Рококоски медлительно прочел свидетельство.

— Позвольте, но ведь это врач по женским болезням! Все равно, извините меня, но визы я вам все-таки не дам.

«Суоми» давал третьи гудки. По сходням быстро спускались на пристань провожавшие.

— Послушайте, господин консул, — сказал Келлер металлическим голосом и подошел к Рококоски вплотную.

Питка встал со своего места и стал на всякий случай поближе.

— Вы, кажется, смеетесь надо мной? Что же вы меня гоняли по докторам? Вы, вы мне не помешаете ехать, куда я хочу и куда мне нужно ехать. Не буду терять даром времени с вами, но знайте, что в Гельсингфорсе я буду раньше, чем этот дредноут, — он показал на уходящий «Суоми».

И Келлер вышел, крепко захлопнув за собой дверь.

— Питка, — сказал Рококоски торжественно, — поставьте против фамилии этого господина крест. Он никогда не получит визы в Финляндию.

Вышесольский ждал Келлера в Катеринентале на квартире своих знакомых. Надо пойти туда, побриться, почиститься и привести себя в приличный вид.

Вот так штука! Почти доехал, и вдруг хвост прищемили. Надо пойти на английский флагман, ничего не поделаешь!

Долговязый молодой человек с румяными щеками чуть не столкнулся с ним.

— Васька, — крикнул Келлер радостно, — ты как здесь?

Тот смотрел с недоумением.

— Умнов, Васька, не узнаешь? Я Келлер!

Это был Умнов с «Гайдамака». Они обнялись.

— Мне сейчас некогда, потом поговорим. Нет ли кого-нибудь из наших у англичан? Говори скорей!

— Наших? — сказал Умнов, слегка шепелявя. — Да Владя у них офицером для связи. Твой Владя. Он на «Люсиа».

— Идем, — крикнул Келлер радостно, — скорей, брат! Мне хочется утереть нос этому консулишке. Я тебе по дороге расскажу.

На траверсе маяка Эренсгрунда, уже недалеко от Гельсингфорса, пассажиры «Суоми» столпились на юте, откуда хорошо был виден обходивший их полным ходом большой английский миноносец.

Бурун высоко подымался перед его носом от трид-цатиузлового хода. Густой дым черной вуалью стлался за ним. На верхней палубе, укрываясь за штурманской рубкой от ветра, сидели два человека в штатском. Больше никого не увидели пассажиры «Суоми».

Скоро миноносец показал корму, и через некоторое время он вырисовывался на горизонте темной колонкой.

Вышесольскому первый раз в жизни пришлось плыть на военном корабле. Все, что он ни видел на нем, приводило его в восторг и изумление.

— Господи, как прем, какой ход! — повторял он беспрестанно. — Даже под ложечкой сосет от восторга. А этот пароходишко несчастный, ведь мы его, как стоячего, бросаем! Ничтожество!

«Ну, этот-то чего разоряется, — думал Келлер, смотря на Вышесольского безразличным взглядом. — Что за неиссякаемый источник энтузиазма у этого человека! Впрочем, что ему? Кого он оставил в России? Правда, он рискует, не боится, но у него на душе спокойно».

Келлер был очень утомлен. Глаза порой закрывались, но спать он не мог.

«Вот сейчас отдам этот пакет. А ведь он сослужил службу под самый конец! Ему, а не мне предоставлен турбинный миноносец, и это для него машина дает полный ход. А с ним везут и меня, и этого энтузиаста. Во имя чего все это проделано? И не конец еще. Еще будут глиссеры и форты. И, может быть, конец!»

Показался последний маяк, Грахара, перед самым входом в Гельсингфорсский порт. Заходившее на совершенно безоблачном небе солнце горело на стеклах маячного фонаря так ярко, что больно было смотреть. Море синело до самого горизонта, слегка поднятое волной, свежее... Пробили склянки. Произошла короткая церемония спуска флага.

Подошел боцман, плотный, аккуратно одетый, в изумительно сидевших брюках и фланельке, и стал расспрашивать, как устроились английские моряки, имевшие базу для глиссеров в Терриоках. Келлер вяло ему отвечал.

Миноносец входил в военный порт. Через несколько минут он уже ошвартовывался у стенки.

Командир в фуражке с шитым золотом козырьком и старший офицер сошли на берег и, став по сторонам Келлера, пошли с ним в консульство.

Цепь похода: Гельсингфорс, Терриоки, Петербург, Ревель, Гельсингфорс — замкнулась.

Через несколько часов начиналась новая. Павел Павлович ждал глиссер.

ГЛАВА XXIII

Несколько человек остановилось на влажном песке терриокского пляжа у яхт-клуба.

Был теплый вечер конца августа, безлунный и беззвездный, но не было темно. На море всегда светлее, чем на суше.

Низкие волны, округленные и незлобные, едва заметно морщили морскую поверхность и с нежным плеском выбегали на плотно убитый песок.

Вдали, по ту сторону залива, из форта «Красная Горка» светил прожектор. Подобно огромному копью из ослепительных световых частиц, вонзился он своим узким концом в далекий форт, а широким раструбом уперся в небо. И там, где он соприкасался с облаками, казалось, пряталась луна; но не луна мирная, луна серенад и свиданий, а страшная, зловещая луна войны и смерти.

Да, ее не было — прежней луны недавно прошедших, но таких далеких и невозможных теперь летних вечеров, когда из этой маленькой гавани яхт-клуба, склонившись под мягким и нежным бризом, выходили белопарусные яхты, блестевшие свежим лаком своих

бортов. Там, недалеко, к западу, в бухте Койвисто, застыли темные массы британских кораблей и клотико-вые огоньки их стальных мачт, замирая и вспыхивая, передавали военные приказы на языке немых, а к востоку, туда, по направлению к прежнему, нашему Петербургу, — длинными туманными пятнами распластался Кронштадт с его фортами, поблескивая красновато-желтыми огнями.

Зверь залег и ждал.

И к нему люди, остановившиеся на влажном песке, должны были идти.

Их было пятеро: двое уезжавших и трое провожавших. Четверо англичан и один русский.

Все были в приподнятом, веселом настроении. Так называемый английский стиль перед серьезным геймом...

Очень требовательный стиль! Следуя ему, если гейм состоит в охоте на королевского тигра-людоеда, нужно держать себя так, будто дело идет об игре в поло на хорошо тренированных пони, а если дело идет о гребном состязании, то держать себя так, будто идешь на королевского тигра-людоеда, который уже успел порвать семнадцать туземцев.

Нынешний же гейм заключался в том, чтобы на быстроходном моторе-глиссере пройти между фортами Кронштадта № 4 и № 5, подойти к Каменному острову и принять на борт с подошедшей шлюпки некоего знатного иностранца, затем тем же путем вернуться обратно.

Для того чтобы гейм был сыгран хорошо, \уе11 р1ауеа, необходимо было не сделать ни одной ошибки в главном и не смазать в деталях.

Значит, необходимо было: не разбиться о волну на 70-километровом ходу, пройти по кратчайшему курсу,

минуя подводные камни, не иметь в себя попаданий при орудийном обстреле из номерных фортов, уклониться от прожекторов, которые, несомненно, выйдут на охоту, не попасть в засаду у Каменного острова.

Таковы были задания для командира.

Ни один из цилиндров 250-сильного мотора ни на секунду не должен был выйти из строя.

Таковы были задания для механика.

Что же касается стиля игры, то он был очень прост: находящиеся на моторе должны помнить, что все это очень забавно, ново и опасно, как раз до той степени (превосходящей нормальное), чтобы заинтересовать настоящего джентльмена (a real gentlman), и потому быть в свежем и веселом настроении, не впадая в истерику экстаза.

...В отдалении, за брекватером яхт-клуба, смутно вырисовывался большой мотор защитного цвета. Своей странной формой он напоминал ящик для упаковки рояля. Его слегка покачивало, и оттуда порой доносились мощные пофыркивания машины. На воде звуки передаются сильней, чем на суше.

Двое уезжавших были: командир глиссера англичанин Август Агор и русский моряк Келлер.

Агор, человек высокого роста, еще молодой, был сух, жилист и строен. У него была маленькая головка на очень длинной шее, и эта головка вращалась удивительно свободно, как на патентованных шарнирах. В профиль он походил на хищную птицу, а спереди его голубые глаза на веснушчатом лице смотрели совсем по-детски. И голос у него был нежный, как у девушки.

Келлера знали по прежним пробегам между фортами, где он выдержал марку настоящего джентльмена, и держали себя с ним просто, но некоторая неловкость не

покидала его. Он все не мог приучить себя к мысли, что Терриоки уже не Россия больше и что, находясь здесь, он в гостях у финнов и ищет помощи у англичан.

Это было сумбурно, как и все, что происходило с ним уже около года с момента побега из Кронштадта. Мысль о предстоящем испытании не владела им. Он приучил себя не думать заранее о конце, а лишь о непосредственно предстоящем моменте. Сейчас надо было переехать на перевозной шлюпке на мотор, поэтому, «опустив заслонку на будущее», он думал лишь об этом маленьком переезде. Он знал, что будет думать о следующих стадиях похода в свое время. Благодаря такому методу он сохранял спокойствие и щадил нервы.

...Показалась перевозная. Так как она была очень мала, а сидели в ней уже трое, то она опустилась почти до бортов. Высадив прибывших, она приняла Агора и Келлера.

Провожавшие размахивали фуражками. Скоро их длинные и тонкие фигуры слились с темнотой ночи.

Круглая зыбь приподнимала и опять опускала маленькую шлюпку. Сильно и приятно пахло морской сыростью. Кое-где стали поблескивать звезды, но они казались слабыми точками рядом с грозным и мощным лучом прожектора.

Сразу вырисовался глиссер. Он был очень велик, футов пятидесяти в длину, широк и распластан.

Благодаря тому что у него было плоское дно, он при покачивании волны отделялся от нее с резким плеском, будто отклеивался от липкой поверхности.

Келлер смотрел на мотор с любовью. Для него этот предмет жил, как сознательное существо, умное, беспокойное, вдохновенное, подобно кровному скакуну.

Как у скакунов в жилах течет безукоризненная кровь, так и в трубах мотора был чистейший бензин, употребляющийся при хирургических операциях; как у скакуна, так и у него был свой «педигри», диплом завода, на котором была выкована, отлита, отчеканена его изумительная, безгрешная машина. Наездник, Агор, был также премирован. В его аттестате был «Викториа Кросс» (высшая английская награда) за потопление на этом самом глиссере № 7 двух немецких крейсеров своими минами.

В длинном кормовом туннеле мотора на этот раз, однако, не было мины. Мотор нужен был для сегодняшней игры лишь как средство передвижения, а не для атаки.

Перевозная стала по борту. Матрос Пейпор, маленький, в прекрасно сшитой по фигуре фланельке и белой фуражке с бантом сбоку, удивительно похожий на тех английских моряков, которых рисуют на открытках, придержался крюком за борт мотора. Влезая на него, Келлер взялся за тонкий, поддающийся нажиму руки корпус и слегка похлопал по нему рукой, как треплют по холке любимого коня.

Могучий гул мотора, внезапный и страшный, как взрыв, потряс воздух. Пейпор от неожиданности свалился на борт перевозной и рассмеялся:

— Проклятый мотор!

Это механик Джимми проворачивал машину.

Агор сразу сел в соломенное плетеное кресло рулевого поста. Он оглянулся кругом. Слева по-прежнему поблескивал своими огоньками Кронштадт, а справа, как стерегущий тигр, вытянулся на полнеба и замер луч прожектора.

— Послушайте, Келлер, если нас поймают два луча, мы не выйдем живыми из переделки.

Но Келлер не видел в этом опасности. Лишь бы не сдали цилиндры, а так — нет в мире вещи, страшной для этого быстрого мотора.

Отошла и через пять минут опять вернулась перевозная с маленьким человеком, финном-лоцманом, Каряляйненом.

Каряляйнен был особо рекомендован, как лоцман, знавший каждый камень залива. Одно обстоятельство, однако, не было принято во внимание: Каряляйнен привык к скорости парусных лодок, и на этой скорости он мог ориентироваться; при скорости же в 10 раз большей, какую давал мотор, он не мог так понимать места, как это делал 20 лет своей жизни на Финском заливе. Однако его присутствие было признано необходимым.

«Номер Семь» снялся с буйка, и течение тихонько тронуло его наискосок от берега в море.

— Вперед!

Матрос Пейпор держался еще некоторое время рядом с мотором, уцепившись за него крюком, затем Агор перешел на постоянный малый ход. Мотор рвануло, и белый верх матросской фуражки скрылся из виду.

Агор повел сначала прямо в море, чтобы отойти подальше от берега, боясь подводных камней. Минут через десять он переложил руля и взял влево к фортам, одновременно переводя телеграф на половинный ход

Это было все же 20 узлов, то есть 35 верст в час.

Нос «Номера Семь» приподнялся немного на воздух, корпус его оделся пеной, мотор задрожал от напряжения. Встречаясь с волной и взлетая, он производил звук, напоминающий шум от падения крупы на пол. Изредка звенела какая-то металлическая часть. Конь просил поводьев, и казалось, что Агор с трудом сдерживал его.

Длинные и узкие линии фортов росли как на экране кинематографа, когда аппарат подвигают к зрителю.

Но Келлеру казалось, что они идут слишком медленно. Хотелось скорее попасть в игру.

Агору, казалось, передалось нетерпение Келлера. Короткий, звенящий щелк телеграфа, и мотор рвануло от внезапного удвоения скорости. Каряляйнен упал, не удержавшись на ногах. Молоденький офицер, почти мальчик, Маршалл, стоявший на пулеметах, не удержался тоже и упал на Келлера.

Мотор мчался. Ему отдали вожжи.

По сторонам поднялись две непрерывные волны. Срываемая страшным ходом пена падала на палубу со звуком тропического ливня. Иногда «Номер Семь» совсем отделялся от воды, как брошенный рикошетом плоский камень, иногда же тяжело вдавливался в воду своей кормой, которая тогда шла в глубокой яме пляшущей и беснующейся воды.

Казалось тогда, что чья-то огромная рука тянет за собой кверху обезумевший мотор и не в силах его совсем отделить от воды. Делая прыжок, «Номер Семь» иногда попадал в углубление между волнами и тогда опускался тихо на воду, иногда же он падал на гребень волны с такой силой, что было страшно, что он разобьется и разлетится на куски.

Это был полный ход, full speed, — 40 узлов, то есть 75 километров в час. Две водяные стены стали по бортам мотора. Сквозь них ничего не было видно. Смотреть можно было лишь по носу. Туда как раз были направлены все взоры.

Навстречу оттуда, с такой же бешеной быстротой, как мчался мотор, неслись две низкие и длинные линии.

Форты № 4 и № 5.

«Номер Семь» еще прибавил ходу. Еще выше поднялись стеклянные стены по его бортам. Келлер покрылся брезентом от каскадов низвергающейся воды. Он оглянулся направо. Прожектор с «Красной Горки» по-прежнему неподвижно резал темное небо. Келлер усмехнулся: опасения Агора не оправдывались.

...Что-то новое появилось слева, по борту «Номера Семь». В сгустившейся темноте ночи запрыгали по воде яркие, ласковые солнца. Они заигрывали с мотором, кружились вокруг него, порой проскальзывали перед ним, подымались над ним и вдруг взвились прямо кверху и уперлись в небо.

Выровнявшись в одну безупречную прямую, ласковые солнца образовали сплошную линию; эта узкая линия расширилась и вылилась в могучий ослепительный конус.

Это был прожектор с «Лисьего носа».

Одним движением он упал сверху, как борзая на волка, на мчавшийся мотор, и в этот миг мириады ослепительных солнц прорезали левую водяную стену, несшуюся рядом с «Номером Семь». Каждая брызга падающего на палубу каскада воды была пронизана электрическим лучом, преломляющимся в радугу.

Весь левый борт мотора был во власти радужной ткани. Все, кто были на «Номере Семь», застыли в ожидании.

Агор быстро переложил руля и, не меняя хода, помчался по веерообразной линии вдоль номерных фортов.

Тяжкий, низкий и напряженный гул, похожий на удар по гигантскому барабану, пронесся по воздуху. Извилистая зеленовато-золотая линия сверкнула над

поверхностью воды; навстречу ей вырвалась другая, и обе скрестились в воздухе... И опять два грома.

Начинался обстрел со стороны номерных фортов.

Агор на момент оторвался от луча.

Казалось, что машина стонала от напряжения, но в частой смене ударов клапанов ее цилиндров не было заметно изменения. Так же четко отбивали они такт, так же чиста была симфония шума бешено работавшей машины.

Прошло много времени. Может быть, однако, лишь минута, может быть, и секунда только. Келлер с болезненной отчетливостью видел прожектор. Луч нервничал, был обеспокоен тем, что потерял противника. Гигантским радиусом в десятки километров шарил он по водной поверхности, не находил и резал мирную воду, обжигая ее своим светом.

Один раз он быстро задел «Номер Семь», но не заметил его и умчался дальше. И все, кто находился на моторе, закрылись руками, как страус закрывает голову крылом.

Описав огромный круг, Агор опять вернулся на прежний курс — туда, в узкое пространство между фортами № 4 и № 5. Они были уже недалеко. Ясно видны были каменные громады, и порой в просвете между ними прорезывались, как робкие звездочки, огоньки далекого Петербурга.

И опять, так же неожиданно, как и в первый раз, упал сверху и крепко впился луч с правого борта и сейчас же за ним — другой, с левого.

Новый луч был с форта Обручева.

Уже две борзые впились в волка и крепко держали его. Напрасно Агор менял курсы, один за другим, напрасно сбавлял и внезапно увеличивал ход — он не мог вырваться.

Ослепленные лучами, пронизывавшими насквозь, одурманенные грохотом машины, пять человек на «Номере Семь» потеряли рассудок. Страха не было, было торжество грядущей смерти, которой покорялись обреченные.

Линия фортов опоясалась сплошными молниями, и грохот обстрела сливался в сплошной гул. Они мчались по огненному каскаду в темную пропасть. Курс был потерян, и единственное, о чем молилась душа, — это вырваться из ослепительного света.

Когда к травле присоединился и третий прожектор, с «Красной Горки», сидевшим на «Номере Семь» было уже безразлично. Человеческий организм не мог больше восприять.

Из общего хаоса и сумбура в мозгу Келлера неожиданно формулировалась простая мысль: почему Агор не поворачивает обратно к Финляндии, ведь шансов на прорыв между фортами нет никаких. Он сам себе ответил на этот вопрос: Агор хочет выиграть гейм при сверхчеловеческих условиях. И тут же вырисовывалась и вторая мысль: «Я начинаю думать, значит, я существую и выхожу из светового шока».

...Грохот никогда в жизни не слышанной силы прервал ход его мыслей. Все три луча умчались дальше со скоростью, с которой они только что следовали за мотором. Все слетели с ног. Нос «Номера Семь» слабо покачивался на воде, на легкой ее зыби. Мотор стоял на месте.

На небе был обычный мирный свет звезд; вдали слабо вырисовывались какие-то огоньки.

Кто-то расплакался, странно так, будто собака завыла.

Кто-то тихо сказал:

- Ьога!

И опять все стихло.

И тогда Келлер ясно ощутил, что его телу чего-то не хватает, не хватает какого-то сопротивления, давления, что из-за разницы напряжения его внутренней силы и полного покоя вовне у него сейчас порвется грудь, что нужно сделать страшные усилия, чтобы что-то не вырвалось из нее. Он сделал эти усилия и не выпустил из груди того, что рвалось.

Рвались наружу рыдания. Его воля подавила душевную слабость.

Сердце сильно билось. Он несколько раз глубоко взял воздух и расправил затекшие члены. Он оглянулся. Корма «Номера Семь» была странно приподнята. Келлер перебрался на нее и увидел, что самым своим краем она на чем-то сидела. Упершись крюком, он легко ее столкнул. Мотор весь сошел на воду.

Они сидели на ряжах Большого Кронштадтского рейда. Мотор взял барьер, но зацепился за него кормой.

Келлер стал присматриваться к огням. Слева были видны огни форта Александра, прямо по носу — Кронштадта, а справа, уже на южном берегу залива, — огни Ораниенбаума. Еще подальше, направо — станции «Спасательной».

Ослепленные прожекторами, беспрерывно меняя курс в этом пожаре электрических солнц, они промчались между фортом Обручева и Толбухиным маяком, обойдя остров Котлин с южной стороны.

...Теперь они были на Большом Кронштадтском рейде.

Течи пока не было, и «Номер Семь» держался над водой на прежнем уровне. Разбита была та часть кормы, которая глубоко уходила в воду при полном ходе. Во время покоя эта часть кормы поднялась над водой, и мотор не принимал воды. Судьба еще не открыла всех

своих карт, она выбросила только одну, довольно плохую, но остальных не показывала.

Необходимо было знать, пойдет ли машина. Механик Джимми испуганным шепотом докладывал из глубины машинного отделения, что со стартера запустить мотор нельзя.

Оставалось пустить вручную 250-сильный мотор. Все, кто был на нем, перепробовали перевести на себя толстый стальной стержень, но мотор безмолвствовал. Еще недавно он рычал так могуче, что крик в ухо едва был слышен; теперь он был нем.

От дружных усилий толстый стальной стержень согнулся. Тогда завернули в платок аккумуляторный фонарь и спустились в машину. Ее двенадцать цилиндров уже не представляли собой одного целого. По-прежнему поблескивали лакированные, никелированные и отполированные части машины, но ее тело было аккуратно расколото на две равные части.

Сердце мотора перестало биться, он был мертв. Теперь на его плавучем трупе нужно было спастись.

Огни берега едва заметно смещались.

Келлер вспомнил о слабом течении вдоль берегов, существовавшем в этой части залива. Значит, догадка о том, что они на рейде, была верна.

Англичане были очень возбуждены и считали положение безнадежным. Пощады от большевиков нечего было ожидать. Но гейм, даже неудачный, должен быть закончен красиво — так, чтобы на памяти погибших не осталось даже маленького подозрения в некорректности.

Выход был один — умереть.

— Келлер, — обратился к нему Агор, — вы русский и знаете местность, вы еще можете спастись. Вот вам

спасательный пояс, на нем вы доберетесь до берега. А мы на восходе солнца взорвемся.

На каждом из глиссеров был динамитный патрон, взрывавшийся при помощи рычага. Келлер знал это.

Он задумался немного. Взорваться после всего пережитого совершенно не представлялось ему ужасным. Он знал, что то, что, со стороны глядя, называется геройством, здесь у них, во время гейма не было осознанно; никто из участвовавших в нем и не думал о том, как выглядит гейм и как его можно назвать.

Взорваться — было одним из решений вопроса, и для Келлера было ясно, что, даже не раздумывая долго, лучше избрать смерть по своей воле, чем пытки у большевиков.

Нужно было лишь сравнить преимущество этого решения перед предложенным Агором — броситься в воду и плыть на русскую сторону, приблизительно к станции «Спасательной».

У него был там знакомый карел, старик-кузнец. Но у Келлера не было о нем сведений уже несколько месяцев. Его могло уже не быть в живых. Тогда шансов на спасение на русской стороне залива у него не оставалось.

Положение затруднялось еще тем, что на нем была английская морская форма. Значит, надо было окончить гейм вместе с теми, с кем он был начат.

Решили ждать до рассвета.

Англичане тихо беседовали, собравшись у руля в кучку.

О чем они говорили? О своей далекой Англии, которую они оставили для атак на чуждый им Кронштадт, или о своих товарищах в Койвисто, которые никогда не дождутся их возвращения?

Келлер один стоял в минном туннеле, опершись рукой на мокрый и холодный борт мотора. Странное чувство не покидало его со времени появления прожектора: будто он — хищный зверь, попавший в капкан и которому прищемило лапу. Никак ее не вырвать!

Как и всегда, стрелка его аппарата была поставлена на «Не думай о будущем». В общем, он был равнодушен и спокоен.

Позади горели огни Кронштадта и форта Александра. Кронштадт вспомнился Келлеру как место, где было тягуче страшно и тоскливо. Не так давно бежал он оттуда, а теперь судьба опять привела его к нему. В одном, однако, он был уверен: он никогда больше не попадет туда.

Для этого был прекрасный капитан экипы, Агор, который уже никак не смажет конца гейма и динамитный патрон.

Страшная усталость стала овладевать им. До рассвета оставалось еще часа четыре. Можно было поспать.

«Так вот, значит, я сейчас узнаю ту прекрасную вещь, читая о которой я когда-то приходил в ужас. Последний сон осужденного перед казнью! Но ведь какая это чудная, сладкая вещь», — сказал он самому себе. Он вытянулся на мокром мате, покрывавшем палубу, натянул на себя брезент и уже готов был заснуть, когда до его слуха долетел нежный, как у девушки, голос Агора, о чем-то рассказывавшего Маршаллу и Джимми.

Келлер приподнял голову и увидел его орлиный профиль, четко вырисовывавшийся на звездном небе.

Во сне Келлер видел биллиард, на котором он играл у знакомых накануне, в Куоккале. Шары носились с безумной быстротой; с такой же быстротой мчались игроки вокруг его бортов. Женские глаза с прекрасны-

ми ресницами, недавно виденные им в Гельсингфорсе, проплыли мимо него. Несколько раз его тело вздрогнуло от нервных толчков, затем он заснул.

Когда он проснулся, было около трех часов утра. Была еще ночь, но небо стало прозрачнее и холоднее.

Келлер потянулся и оглянулся кругом.

Огни створились и собирались в одну линию.

Их несло!

Их несло, как несет неподвижное бревно, лагом (боком), неуклюже и медленно, но несло несомненно и упорно к середине пролива, прочь от Кронштадта.

По сторонам порой вскипали беляки и рассыпались со звуком сыплющейся на пол крупы. «Номер Семь» начинало заметно покачивать.

— За нас кто-то молится, Агор! — крикнул ему Келлер звонко и бодро. Агор ничего не ответил. Он не спал, был измучен и погружался в транс. Он был вне мира.

...Дул ветер, единственный, что мог их спасти, южный, прямо в Финляндию. Никто не надеялся на спасение, и оно пришло в виде свежего, баллов в пять, зюйда.

Маленький финн, лоцман Каряляйнен, беспокойно оглядывался. Он тоже только что проснулся и также увидел, что мотор уносит от Кронштадта. Его взгляд встретился с Келлером. Он улыбнулся ему и весело крикнул:

— Будет дело!

С его акцентом получилось: «Пудет телло».

...Когда через много лет Келлер вспоминал о том, что произошло, он смутно представлял себе вновь утомительные и унизительные, с точки зрения законов игры, подробности спасения: устройство плавучего якоря из опустошенных бидонов из-под бензина, парус из

веревочного мата, покрывавшего палубу и поднятого на флагштоки, прилет английского аэроплана, посланного адмиралом из Койвисто на поиски пропавшего мотора и принятого сначала за большевистский, помощь со стороны финских рыбаков, встреченных в море и подошедших только после угрозы пулеметами. Все это не останавливало на себе особого внимания в потоке воспоминаний, но веселый голос лоцмана Каряляйне-на: «Пудет телло, пудем живы», — звучал в его ушах через несколько лет так же ясно, как в страшную ночь перед зарей на Большом Кронштадтском рейде.

ГЛАВА XXIV

Вюрц не был авантюристом. Для этого у него не хватало смелости. Он был чиновником контрразведки старого закала.

В прежнее время ему нужны были чины и то, что они давали, то есть положение и деньги. Сейчас ему нужны были деньги. Он любил Жоржету и не вынес бы, если б его дочери пришлось голодать.

Для того чтобы спасти свое положение, ему необходимо было выдать кого-нибудь из людей Павла Павловича.

Отчего же он отпустил Келлера? Вюрц не был вполне уверен в успехе большевиков. Юденич еще не дрогнул в это время. Но он мог дрогнуть.

Келлера надо было отпустить из-за Павла Павловича. Однако для большевиков тоже надо было что-нибудь сделать. Выбор его пал на Щетинина. Для Павла Павловича важен был пакет. Вюрц знал, что пакет у Келлера, и он пропустил его. Щетинин был расстрелян.

Что же касается Петербургско-Кронштадтской организации, то и здесь ему нужна была жертва в доказательство его ревности к большевистскому делу. Павла Павловича он не мог тронуть. Для него, Вюрца, это было равнозначаще гибели. Ему нужно было лицо, о котором Павел Павлович сам не имел бы понятия.

Кто-нибудь из знакомых Келлера. Таким лицом была Елизавета Михайловна Стрепетова.

Ли расстреляли в четыре часа утра, в конце августа, на Гороховой, под гул пущенного автомобильного мотора. Как раз в то утро, когда Келлер на разбитом глиссере уходил с Большого Кронштадтского рейда.

После того как Вюрц явился на ее квартиру в доме эмира Бухарского на Каменноостровском для того, чтобы забрать ее, и сообщил ей о гибели Келлера, жизнь в ее глазах потеряла цену.

Придя в чувство, она совершенно безразлично простилась с отчаянно плакавшими детьми и покорно пошла своим грациозным легким шагом за солдатами.

Везли ее по Большому проспекту, Кадетской линии, через Николаевский мост, мимо Александровского сада на Гороховую.

Все знакомые места.

Под маской спокойствия она берегла огромную радость избавления от земной жизни.

«Теперь, — думала она, — все устраивается к лучшему: не нужно ждать известий о нем, не нужно думать о том, как вести своих детей в этой невозможной, дикой жизни, все устраивается само собой». Она больше не в силах, вот и все. Бог пришел на помощь и берет ее к Себе, в Свою чистую обитель. С самых малых лет она обращалась к Нему в счастье и горе. Теперь она Его, наконец, увидит.

У магазина «Треугольник» прыгающая на выбоинах давно не ремонтированной мостовой пролетка свернула на Гороховую.

Когда-то Ли, когда у нее были лошади, ездила этим путем на Царскосельский вокзал, а оттуда — в Павловск, на музыку.

Последний раз это было с Келлером. Пел Тартаков...

Но ведь Келлера больше нет! Она повернулась к сидевшему с ней рядом Вюрцу. Этот человек убил его!

И вдруг, неожиданно для самой себя, она с плачем и стоном схватила своими тонкими пальцами полные щеки Вюрца, царапая их, разрывая кожу.

Вюрц испугался не на шутку. Пенсне свалилось с его правильного носа. Он схватил руки Ли, но удержать ее был не в состоянии.

Ехавшие на втором извозчике солдаты схватили Ли.

Ее много мучили на допросах. Вюрц, присутствовавший на них, знал, конечно, несравненно больше о деятельности Келлера, чем сама Ли.

Иногда ей обещали устроить очную ставку с Келлером, если она все расскажет; иногда даже — сохранить ему жизнь, если она выдаст участников Кронштадтской организации. Но Ли ничего не могла сказать, так как ничего не знала.

Когда в последнее утро ее земного существования ее выводили из камеры, ею внезапно овладело такое желание жить, что солдатам пришлось употребить много сил, чтобы совладать с нею. В борьбе ей совершенно разорвали платье, лохмотья которого едва держались на ней.

Большой краснолицый латыш, который лично должен был расстрелять ее, обозленный сопротивлением Ли, сорвал с нее последнее, что осталось от ее одежды.

— Иди голая с...! — сказал он ей злобно.

После приступа отчаяния ею овладела смертельная тоска. Она больше не могла сопротивляться и биться. Тело сделалось деревянным и неподвижным. Душа умерла раньше тела. Она стояла, опершись спиной на шероховатую некрашеную стенку, совершенно обнаженная. Распустившиеся длинные волосы покрывали ее плечи и грудь.

Латыш подошел к ней почти вплотную и поднял свой наган...

ГЛАВА XXV

Прошло десять лет. Был июльский вечер. Елисей-ские Поля, по которым шел Келлер, были почти пусты. Элегантный Париж заметно опустел после Гран-при. Однако некоторые автомобили, катившиеся вверх и вниз по улице, были действительно великолепны. Особенно обратил на себя внимание Келлера огромный кадиллак, в котором одиноко сидела маленькая фигурка дамы. Сорок лошадиных сил несли сдержанно-мощно пятьдесят кило живого груза туда, к Триумфальной арке, вырисовывавшейся туманными пастельными тонами на рыжем небе.

«Едет в Bois», — подумал Келлер.

Он только начинал поправляться от сердечного припадка, приковавшего его на неделю к постели.

Ему сделалось худо в бюро, где он работал помощником бухгалтера. Его положили на пол, на бобриковый ковер, под открытым окном. Сердце порой совершенно переставало биться, и в этот момент начиналось

удушье. Затем оно снова возобновляло работу, и пульс был едва заметен, как ниточка. Небо, синее, без единого облачка, опрокинулось над ним хрустальной чашей. Казалось, еще немного, и душа отделится от тела и унесется ввысь, далеко от земли, так много мучившей и обманывавшей. Смертная тоска им овладела. Ему хотелось увидеть еще раз море.

Но море было далеко.

Его отвезли в госпиталь, оттуда домой, где в полном одиночестве он пролежал неделю.

Теперь он понемногу начинал поправляться и вышел, чтобы пройтись перед сном.

У Grand Palais он внезапно остановился. Одна вещь поразила его необыкновенно, настолько, что опять началось сердцебиение. На здании Большого дворца, на его фронтоне, — огромная конная группа. Столько раз уже он проходил мимо нее и не обращал внимания, а теперь...

— Но это то, — сказал он вслух, бессильно опускаясь на скамью.

— Это то как раз, что я должен был увидеть, относительно чего у меня было предчувствие, что я увижу его. Еще тогда, в России, оно у меня было. Где, где? — говорил он себе, сжимая руками голову.

И вдруг сразу вспомнил: на Каменноостровском проспекте, на фронтоне театра Зона. У него родилась тогда уверенность, что он где-то увидит еще эту группу. И вот, он увидел ее, действительно, здесь, в Париже, после десяти с лишком лет изгнания.

Ему сделалось страшно, но он не мог удержаться, чтобы не смотреть на огромных коней, вздыбленных, несущихся в пространство, в бездну, без вожжей и сбруи, на собственную гибель.

Почему именно Аполлон, а не другой гонит этих бешеных железных коней?

Кто, кто по праву должен занять место на этой сумасшедшей колеснице? Не Аполлон, нет!

— Судьба, мойра! — крикнул он так громко, что некоторые прохожие оглянулись. — Это она подняла бурю, нагнала чудовищные валы, все снесшие, покрывшие илом всю мою прошлую жизнь, вынесшие меня в чужую землю, в вечное изгнание! Я не стар, но у меня нет ни настоящего, ни будущего. Воспоминания слишком сильны, я ничего не могу поделать. Я никогда не выйду из их власти!

Он поднялся со скамьи и пошел дальше.

— Нет, я не могу забыть ничего, ни одной йоты из прошлого. Ни из мирного прошлого, ни из грозового. Я никогда не забуду звона стеклянных колокольчиков, повешенных на ветвях сосен.

Он приостановился на мгновение и закрыл глаза.

...С крокетной площадки доносится шум шаров Горничная Паша несет самовар, пар вырывается через отверстие в крышке. Пахнет дымом...

Он остановился как раз посредине шоссе. Два автомобильных фонаря были от него в метре расстояния. Резкий скрип тормозов, стук железа и удар в бок страшной силы. Сердце остановилось, как будто тоже взяло тормоза. Запели под ночным ветром тростники, с треском хлопая крыльями, стали подыматься из них утки, все больше и больше их. Все небо закрыто их стаей...

Келлер потерял сознание.

КОНЕЦ

Сайт создан в системе uCoz